Страница 3 из 26
Те самые машины, что отстали на перегоне, наконец нагнали эшелон. Из первой легковушки проворно выпрыгнул широкогрудый генерал. Его окружили сопровождающие — в большинстве полковники. К генералу уже спешил Сологуб. Он отмерял такие шаги, что адъютанту приходилось бежать за ним вприпрыжку. Дымов услышал, как, подойдя к генералу, комдив начал докладывать:
— Товарищ генерал-лейтенант! Вверенная мне дивизия следует на фронт…
— Вижу, как она следует! — оборвал его генерал. — На пятьсот километров твоя дивизия растянулась в эшелонах.
Сологуб пытался вставить слово:
— Василий Иванович… Не пропускают. На пути все семафоры закрыты.
Генерал еще больше разгневался:
— Да ты знаешь… немцы овладели населенными пунктами, которые ты должен оборонять. Голову сниму!
— Товарищ генерал-лейтенант… — так же спокойно продолжал Сологуб. — От Поворина на Сталинград — однопутка. Ждем встречных поездов.
И то, что Сологуб спокойно объяснил причину задержки эшелонов в пути, именно эта невозмутимость его охладила генерала, и он, сдерживая еще кипевший в нем гнев, отрывисто спросил:
— Где дежурный разъезда? Где он окопался?
— В погребе, Василий Иванович. Станцию разбомбили, так он в погребе. Видите, туда провода тянутся…
Генерал-лейтенант с комдивом направились к погребу, от которого веером расходились провода.
У адъютанта комдива Дымов разузнал, что генерал — командующий армией Чуйков. Адъютант пожаловался Дымову, что сегодня Сологуб его загонял — все время требует давать телеграммы-шифровки всем комендантам станций, через которые проследуют эшелоны дивизии.
Вскоре появился командарм Чуйков с Сологубом. Они пошли вдоль эшелона. Когда командарм поравнялся с батареей лейтенанта Дымова, все замерли, лишь Кухта, пытаясь убрать свой живот, от старания сопел, нарушая тишину. Чуйков, обратив внимание на ромбики со скрещенными стволами орудий на рукавах солдат, остановился:
— Здравствуйте, истребители танков!
— Здравия желаем, товарищ командарм! — выдохнули единым духом бойцы.
— Это вы мне по дороге показывали фиги? — Командарм испытующе оглядел всех и обратился к Черношейкину: — Ну, вот вы, ефрейтор, отвечайте.
— Так точно, было такое… — запинаясь, ответил усач, — не думали, что вы…
— Не думали? А другим, значит, можно?
— Никак нет. — Черношейкин испуганно «ел глазами начальство».
Неожиданно командарм рассмеялся:
— Весело едете. Значит, бодрый-то дух есть?
— Так точно, дух есть… — робко вставил Черношейкин.
Чуйков оборвал смех:
— Дух есть, а немец бьет нас. А?
— Так точно! Танков у него уйма, — вытянулся усач. — Однако мы его тоже дубасили в империалистическую.
— Гляжу, старый солдат, — заметил командарм. — По годкам тебе на печке бы сидеть.
— Что ж я, бессовестный? — возмутился Черношейкин. — Вон какие молокососы идут на смерть, — кивнул он в сторону лейтенанта, — а я на печке буду сидеть? Мы тут одного «зайца»-парнишку сгоняли с эшелона… Прости господи, только от горшка оторвался и на войну бежит!
Командарм пожал Черношейкину руку:
— Вижу, солдат, боевой дух у тебя есть. А что ж сразу-то оробел?
— Так точно! — подтвердил уже осмелевший Черношейкин и признался: — Не приходилось видеть самого командарма. Все ж таки вы… птица важная.
Суровые, по-мужицки крупные черты лица командарма смягчились, губы дрогнули в улыбке. Взгляд строгих глаз теперь был добродушно-веселым и каким-то очень домашним, никак не вязавшимся с властным обликом командарма, который за два десятка с лишним лет перенес не одну войну и имел за плечами много ратных дел. Он взглянул пытливо на Аню и спросил:
— Сестричку не обижаете?
— Никак нет, — встретившись с его веселыми глазами, озорно щелкнула каблуками Аня. — Санинструктор Косопырикова.
— Разве это допустимо обижать… — не удержался Кухта.
— А что у тебя, браток, живот того… директорский?
— Я директором маслозавода был, товарищ командарм.
— То-то, гляжу, он у тебя, как… — Чуйков сделал рукой округлое движение.
Теперь смеялись все, Кухта тоже. Смеялись, словно и не было войны, словно перед этим не получал командарм сводку о том, что противником заняты те населенные пункты, которые его армия, еще следующая в пути, должна была оборонять.
В самой натуре командарма, сына крестьянина, прошедшего путь от рядового до генерала, была потребность поговорить с солдатами по душам, узнать их мысли, настроение, а значит, узнать и нечто такое, что помогло бы ему в нужный момент принять верное решение. Ведь именно с ними вместе ему на днях придется вступить в бой с бронированной немецкой лавиной.
Паровоз дал сигнал к отправлению. На прощание командарм пожал каждому руку, задумчиво сказал:
— Ну, истребители танков, нелегко нам будет, ой как нелегко…
Теперь эшелон летел без остановок. Встречные поезда дожидались его на станциях и разъездах, а эшелон мчался напролет, будто сам командарм открыл все семафоры. И мысли у молодых не текли плавно в одном направлении, как у бывалых солдат, они, словно быстрые стрижи, стремительно проносились, теснились и тут же разлетались. И черные отметины войны — остовы разбитых станций, скелеты сгоревших вагонов, степь, исклеванная, будто оспой, воронками бомб, которых все больше попадалось на дороге, — нисколько не смущали лейтенанта и его бойцов. Колеса отбивают: «на фронт, на фронт…» Прощай учеба, марши, тревоги! Скоро они будут жечь не фанерные, а настоящие фашистские танки. На сердце радостно и в то же время как-то тревожно.
Стемнело. Товарный вагон покачивало, как на волнах. На полу у раздвинутой двери сидели сержант Кухта, Черношейкин, лейтенант Дымов, Иван Берест, позади вся батарея. Мелькали в черных проемах дверей белые телеграфные столбы… Сержант Кухта вспоминал свою молодую жену, с которой они прожили всего год с небольшим. Заплаканная, с малышом на руках, провожала она его, не могла смириться, что он сам ездил в военкомат «снимать с себя броню». А он доказывал, что ему, здоровому мужику, неудобно директорствовать над подростками и стариками, оставшимися на маслозаводе. Такой и запомнилась она ему: некрасивая, с распухшими от слез глазами.
Черношейкин горевал, что пришла пора дочь замуж отдавать, а ему вряд ли доведется погулять на ее свадьбе. И младшенькая без него в школу пойдет…
И Ване Бересту, веселому запевале, взгрустнулось: перед самым уходом в армию познакомился с девушкой, очень приглянувшейся ему, а попрощаться с ней так и не довелось…
А Дымов в дороге чувствовал себя привычно. С детства его часто брала с собою на выезды мать, сельский врач. Исколесили они всю Смоленщину. Запомнились ему бесконечные дороги: летние — черноземные и песчаные, среди зеленых и зреющих хлебов; весенние и осенние, размытые, с глубокими колеями; зимние — накатанные, блестящие от полозьев.
Сколько разных людей повстречали они на пути, скольких она, с виду ничем не примечательная женщина, уберегла от бед. Как она теперь там одна, в блокаде воюет? Каждый раз при воспоминании о Ленинграде сердце у лейтенанта тревожно ныло…
Паровоз, тяжело дыша, сыпал красными искрами в ночную степь. Накаленные за день просмоленные шпалы и железные крыши вагонов пыхали жаром, сквозной ветер не приносил свежести с выжженной степи, не спасал солдат от изнуряющей духоты. Знойное, жаркое лето выдалось в 1942 году.
2
В буденовке, с такими длинными усами, что их приходилось закладывать за уши, лейтенант Дымов мчался на коне по горящей степи, прыгал по гребням морских волн, парил в воздухе. Он гнался за стервятником, который уносил в когтях девушку в военной форме и точь-в-точь в таких же детских оранжевых чулках в резиночку и кирзовых сапогах с подвернутыми голенищами, как у Аньки-санинструктора…
— Лейтенант Дымов!
Этот голос Дымов узнал бы среди тысячи других. Сколько раз он будил его ночью в казарме, не давая досмотреть ни одного сна, сколько раз этот голос приказывал шагать в ночь, в обжигающий мороз. Лейтенант нехотя открыл глаза, поднял голову с вещмешка и увидел пустой вагон; через раскрытые двери в серой предрассветной мгле угадывалась бурая степь.