Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 92

воду, держал фонарь, таскал и бросал под ноги охапки соломы, пока Егор не принял от ветеринара мокрого и дрожащего теленка и не понес в избу.

—   Не задуши его от радости! — крикнула Анисья и бросилась к ветеринару: — Бычок или телочка?

—   Телочка, телочка!

—   Спасибо вам! — растроганно бормотала Анисья, словно от ветеринара зависело, кто появится на свет.

Следом за Дымшаковым они вошли в избу. Егор опустился на колени у печки и положил теленка на кучу мягкого тряпья. Проснулись от шума и голосов дети, соскочили с постели, запрыгали около телочки, приседая на корточки, смеясь, трогая ее маслянисто-липкую мордочку. В другое время Анисья живо вернула бы их в кровать и уложила спать, но сегодня она позволила им радоваться вместе со всеми...

—   Тащи, мать, все на стол! — зычно командовал Дымшаков.— Обмоем по всем правилам такой хороший приплод!.. Может, это сбережет нашу телку от злой напасти.

Шалымов провожал председателя до самого дома. Лузгин сердито сопел, месил сапогами грязь, изредка звучно сплевывая сквозь зубы.

Прижимая к боку пухлый портфель, Шалымов еле поспевал за председателем, и, хотя его так и подмывало заговорить с Аникеем, житейская мудрость не велела ему торопиться. Не спрашивают — и не лезь, дай человеку успокоиться, прийти в себя. Кто знает, что у него на уме? Может, он только и ждет, чтобы ты развязал язык, и все злое, что скопилось, выплеснет на тебя! Самое глупое дело — попасть под горячую руку, и обижаться не станешь: сам схлопотал.

У калитки Лузгин нашарил лавочку, грузно опустился. Шалымов молча стал рядом, пристроив на лавочке портфель — хоть и невелика тяжесть, а оттягивает руки.

—   Как считаешь, министр финансов, какую цепу мы можем дать за килограмм живого веса, а? — спросил вдруг Аникей, будто всю дорогу только над этим и ломал голову.

«Ага! — радостно отметил про себя Шалымов.— Значит, отступать не собирается, чует в себе силу!»

—   Я бы для начала не давал много,— помолчав для солидности,   посоветовал   бухгалтер.— А   поближе,   когда надо будет коров вести, надбавил, скажем, еще половину.

—   Варит башка — не зря тебе деньги платим! — довольно забасил Лузгин, разгадав несложную хитрость Шалимова.— Тогда, пожалуй, лучше сделать наоборот: поначалу объявим по семь рублей за килограмм и срок наметим, ну, к примеру, двенадцатого мая, а кто приведет свою корову хотя бы днем позже, получит три с полтиной, наполовину меньше. Намотал?

— Еще ловчее! — согласился Шалымов и, потеснив портфель, присел на краешек лавочки.— Рассчитываешь, что все-таки поведут скотину?

Аникей пососал цигарку и, бросив зашипевший окурок в лужу, хмыкнул:

—   А куда денутся? Поведут, раз надо...

—  Ну а, допустим, погорим мы? — осторожно усомнился бухгалтер.— Тогда как?

—  Тогда нас на мыло! — Аникей захохотал, но тут же оборвал смех, добавил с туманной многозначительностью: — Пробатов с Коробиным это дело поджигают, им и гасить...

—   Начальство, оно всегда сухим выйдет из воды.— Шалымов вздохнул.— В случае чего нас первых за загривок возьмут — это уж точно!



—  Тут, министр, игра идет по-крупному,— вяло обмолвился Аникей, как бы недоговаривая что-то.— Если руководители сорвут банк, то и мы с тобой будем в выигрыше... А наш больно ученый парторг может сколь угодно разоряться!.. Без него мы тут не знаем, что где сеять... Ишь какой грамотей выискался! Спичками думает дорогу осветить!

—  Ты его со счетов не сбрасывай,— вскользь заметил Шалымов.

—   И без меня скоро сбросят.— Аникей пренебрежительно махнул рукой.— Ради него заворачивать назад не станут. Хоть посередь дороги ложись, такую махину не остановишь.

—   Это ты зря. Он тоже не лаптем щи хлебает.— Шалымов нашел нужным охладить председателя.— В министерстве работал — знает, где какие двери открываются...

—   Эка невидаль — в министерстве! Что там, не такие же люди — две ноги, две руки, рот посредине!

Лузгин поднялся, позевывая, похлопал ладонью по открытому рту, будто по пустому бочонку, стиснул плечо бухгалтера.

—  Все будет путем, иди отдыхай! — Подав в руки Шалымова портфель, он добавил раздумчиво: — Утром покидай на счетах, сделай раскладочку: что мы будем иметь, если всех личных коров пристегнем к общему стаду... Да скажи брательнику, чтобы утром прислал ко мне Авдотью Гневышеву.

Во дворе навстречу Аникею, гоня по проволоке железное кольцо, гремя цепью, рванулся пес, бросил лапы ему на грудь, часто задышал жаркой и влажной пастью,

—  Постой, сатана! Устал я,— сказал Аникей и, потрепав собаку по густой шерсти, оттолкнул от себя.— Не до тебя сейчас... На место!

Это бывало с ним редко, чтобы он не приласкал Вихря, не постоял с ним в темноте, не сказал ему несколько слов, не вынул из кармана припасенную после обеда косточку. Как истый и азартный охотник, он питал особую слабость к собакам. Немало их прошло через его руки, но огненно-рыжий и быстроногий Вихрь прижился давно — не поймешь, что и за порода такая, какая только кровь в ней не замешана,, и с виду обыкновенная лохматая дворняга, но лучше собаки у него не было — она шла и на зайца, и на лису, и делала стойку на вальдшнепа, и бросалась в озеро за подбитой уткой. Редкостной силы и выносливости собака, и с нею Аникей исходил все заповедные места, бродил чуть не по пояс в воде по болотам, сиживал за стожком на пашне, куда прилетали кормиться гуси, и Вихрь дроя^ал от нетерпения под рукой, но ничем не выдавал себя, пока хозяин не подавал команду. А тогда уж его не удержать — метался как огонь среди кустов и без добычи не возвращался. Нынче он первый год отсиживался дома, потому что Аникею было не до охоты, хотя иной раз брала душу тоска — бросить бы все к чертям, уйти от изматывающих забот и дел, пропасть на неделю в лугах и лесах, не видеть людей, продираться сквозь заросли, хлюпать болотными сапожищами по воде, сидеть на рассвете в засаде и ждать, когда прочертит серое небо первый взмах крыльев, и он, поймав это летящее пятно, надавит на курок...

На кухне теплился слабый огонь — фитиль в лампе был прикручен, яркий кружок света печатался на потолке.

Аникей тут же, у порога, лениво стянул сапоги, снял тужурку и с отрадной усталостью коснулся босыми ногами прохладных половиц. Скрипнула кровать в горнице, заворочалась Серафима, но он сдавленно прошептал:

—  Спи, спи! Я сам управлюсь...

Он прибавил огня, сдернул со стола газету, которой был прикрыт ужин, с охоткой, гулко глотая, выпил поллитро-вую чашку молока.

Давно он так не наслаждался покоем, потому что последнее время почти не оставался наедине с собой — с утра до ночи люди, заботы, дела издергают по мелочам, измотают, а там лишь бы дотянуть голову до подушки, и проваливаешься в сон, как в омут.

А тревожиться было о чем, хотя он и не показывал свою слабость людям. Это последнее дело, когда подчиненный  начнет  сомневаться  в  твоей  силе,  в  твоей власти.

Еще какой-то год назад все было куда проще и легче — что прикажешь, то и делают, никого не надо уламывать, увещевать, а теперь ищи к каждому подход, убеждай, нянчись с ним, а не то услышишь такое, как тогда в овощехранилище. Руки и ноги трясутся от злобы, а сделать ничего не можешь. Ну, допустим, узнал бы он, кто крикнул эти поганые, резанувшие по самому сердцу слова, а толк какой? К суду, что ли, ее потянешь, злоязыкую? Тебе же хуже и будет — так поорут одна-две, как припадочные, а тогда все начнут. Нет, уж лучше стерпеть, постращать для виду, чтобы опасались на всякий случай, но самому удила не закусывать — губы оборвешь...

Но как ни прятал он свое беспокойство в будничных хлопотах и заботах, как ни зорко смотрел по сторонам, жил он все равно с ощущением беды. Это была неутихающая тревога перед тем, что сдвинулось в жизни за последнее время, менялось на глазах. Будто сошла его жизнь, как телега с катанной колеи, бросает ее с одной колдобины на другую, и нет никакой надежды, что она вернется на прежний путь. Надоела, видно, всем, опостылела та колея...