Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 92

Гармонь жалобно тявкнула и замолкла. Цапкин поднял голову, но, видимо, не узнал Егора, и глупая, вялая улыбка растянула его слюнявый рот.

—  Держите его, мужики! — скомандовал вдруг Дымшаков.—Я сейчас его буду в свою веру обращать!

Он зачерпнул в кадке у порога полное ведро воды, взялся за дужку и начал его раскачивать. Словно почувствовав опасность, Прохор отставил в сторону гармонь и с трудом оторвался от лавки.

—  Егор Матвеевич! —испуганно крикнул Константин.

Но было уже поздно. Дымшаков отвел ведро на полный размах и выплеснул воду на очумелого Цапкина. Тот только раскрыл рот, как выброшенная на берег рыба, и грузно сел на лавку.

—  Так ему и надо! — радостно взвизгнул печник.— Я сколько разов ему говорил!.. Дайте, я тоже его окачу, чтоб знал, как в своем доме стекла бить!

Он кинулся к кадке, утопил в воде ведро, но жена перехватила его и облила самого печника. Мокрый, он сразу присмирел, стал еще больше походить на щуплого подростка, безропотно принял из рук жены сухое белье и побежал за печку переодеваться.

Цапкин провел рукой по мокрому лицу и волосам, обвел всех мутным взглядом синих глаз, потом разом оттолкнулся от лавки, вскочил и, шатаясь, пошел прочь из избы.

—  Застудишься, окаянный! — закричала хозяйка.— Гармонь забыл, артис!

Егор тронул Константина за плечо, и они молча вышли следом за Прохором.

«Ах, как плохо, как дико все получилось! — Мажаров шагал и морщился, как от боли.— Ну что толку, что я явился сюда? И этот печник с его поцелуем, и Мрыхин, и Цапкин, которого облили водой,— какая во всем этом нелепость и дикость!»

—  Осуждаешь меня, парторг? — не выдержав молчания, спросил Дымшаков.

—  Ах, да не в этом дело! — Константин схватил Егора за полу кожанки.— Нельзя, нельзя унижать человека, каким бы безнадежно плохим он ни казался. Ну чего ты этим добился? Чего?

—  А то, что он коммунист, то, что забыл про это и все ему трын-трава? — Дымшаков зло сплюнул.— Прощать ему, да? Может, в обнимку с ним прикажешь ходить и возлюбить, как брата своего?

«Эх, Мрыхин, Мрыхин, не папки ты мне сдал...»—с тоскливым отчаянием подумал Константин и, нащупав в кармане ключ от несгораемого ящика, сжал его в кулаке.

Водная изба ничем не отличалась от  других разбросанных по косогору изб,  но всякий раз, проходя мимо, Константин замедлял шаг и жадно вглядывался

в ее скованные стужей окна. Наваждение было зряшным, но ему казалось, что кто-то, завидев его, стукнет в стекло и позовет.

От прежней избы мало что осталось — соломенную крышу заменили давно тесовой, да и та уже почернела от времени, поросла с одного бока мшистой прозеленью;

резные наличники, когда-то крашенные веселой голубой краской, выцвели и местами выкрошились; вместо завалинок краснел кирпичный фундамент. И только сарай в глубине двора под бурой, косматой соломой властно звал в ту далекую пору, когда он, стоя на сеновале, принимал от отца навильники сена, утаптывал их, дышал терпкой горечью трав и запахом парного молока. В сумерки сарай жил тогда таинственной жизнью — внизу, под сеновалом, тяжко и шумно вздыхала корова, хрустела сочной жвачкой; кустилась по углам густая тьма, откуда-то сверху срывались черными тряпками летучие мыши и исчезали в фиолетовом проеме ворот; из огорода неслышно подкрадывался ветер, и весь сарай наполнялся колдовским шорохом и свистом...

—  Чего стал? Проходи, пе бойся! — Годос Дымшако-ва вернул Константина к яви.— У Гневышевых собак сроду не водилось!





Егор толкнул ногой калитку, Константин несмело пересек чисто подметенный двор, но, очутившись в полумгле сеней, вдруг заволновался до дрожи в руках. Он смотрел на жидкие пятна света, растекавшиеся по обледенелым балясинкам крыльца, и не двигался.

—  Да что с тобой нынче, парторг? — опять напомнил о себе Дымшаков.— Чего ты все отстаешь?

Изба обдала их теплом и светом, и, едва переступив порог, Егор громко возвестил:

—  Вот, Авдотья Никифоровна, привел тебе квартиранта. Мужик смирный, водку не пьет, табачишком только балуется, а на девок и баб не заглядывается...

—  Так то ангел, а не мужик! — Гневышева стояла у печки и скупо улыбалась.— Как такого принять? Его и посадить и положить негде... А божницу мы давно убрали!

—  Но все ж доброго ангела нам в Черемшанке иметь надо, а то больно черти одолевают! — довольно похохатывал Дымшаков.— Понимаешь, жалко стало мужика — спит три недели в правлении на диване, ест всухомятку...

—  Проходите, будьте гостями! Садитесь вон.— Женщина махнула рукой в сторону широкой дубовой лавки.

Константин сразу узнал эту лавку — здесь, на курчавом, свесившемся полушубке, лежал убитый отец, и мать, упав на колени, хватала его застывшие руки, голосила на всю избу... Константин погладил лавку рукой, но сесть не решался.

—  Что, сорно там? — ревниво спросила Авдотья и взяла со стола тряпку.

—  Не-ет, что вы!.. Просто так.— Константин с трудом разжал непослушные губы.— Лавку вот увидел...

—  А-а.— Лицо женщины подобрело.— Она нам от старых хозяев осталась... Кольцо вон еще! Никак не соберусь вырвать его, да к нему враз и не подступишься — видно, крепко забивали, на всю жизнь!

—  Какое кольцо? — спросил Константин и тут же увидел блестящее железное кольцо, ввинченное в западню подпола. Как же он мог забыть про него, ведь мать чуть ли не каждый день посылала его в подпол за картошкой, а в тревожные ночи двадцать девятого года они вместе с матерью забирались туда и до света сидели в душной, пахнувшей сухой плесенью темноте, пока отец не являлся с собрания.

Он сделал несколько робких шагов по избе, оглядываясь вокруг, но память ничего больше не возвращала из далекого детства. Здесь давно уже шла другая жизнь, другие дети вырастали под этой крышей, и он сам не понимал, о чем жалел сейчас и почему так щемяще-грустно было на сердце.

—  Я его отца хорошо помню, хотя в ту пору совсем зеленый был,— как сквозь забытье, донесся до него голос Дымшакова.— Бедовая была головушка! Как станет на миру да скажет слово — у тебя мурашки по спине... Вот, мол, я весь перед вами, хотите верьте, хотите нет, но нынче надо так — отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!.. За каждым углом его стерегли, а он шел и врагам не кланялся.

Свет керосиновой лампы, висевшей над столом, ярко освещал две русые с рыжеватым отливом головы — мальчика лет четырнадцати и девочки чуть моложе брата. Дети так старательно готовили уроки, словно им не было дела и до незнакомца, стоявшего подле лавки, и до шумного, горластого конюха. Они даже не подняли глаз от учебников.

А Константину казалось, что вот так когда-то расхаживал по избе его отец — в полыхающей атласной рубахе, плисовых старательских шароварах, и под его тяжелыми шагами радостно постанывали половицы. Но голос отца был полон всегда задумчивой мечтательности, звал в неведомую вольную жизнь, открывавшуюся уже за березовой деревенской околицей, а каждое слово Дымшакова отдавало неутихающей болью.

—  Настоящие коммунисты не отступали от того, на чем стояли, во что   верили: на   каторгу   шли, в ссылку,умирали, но правду не предавали!.. А мало ли мы знаем таких, что сплошь и рядом хитрят, боятся выгоду потерять, уж они никому поперек не встанут, не скажут, что думают, даже если видят, что все хозяйство за спиной валится...— Голос конюха крепчал, накалялся страстью, странно возбуждал Константина, вызывая хмельную, жаркую волну в сердце.— И откуда такие народились? Будто все на месте — и глаза, и руки, и ноги, но ничего не желают ни видеть, ни слышать. И когда эта зараза переведется?

Теперь и дети оторвались от книг и тетрадей и завороженно следили за Дымшаковым, словно увидели его впервые. Егор выпрямился во весь рост, загораживая свет лампы, огромная тень его распласталась по стене и потолку, качалась, как вывороченное бурей могучее дерево с густой непокорной кроной.

«Какая силища в этом неуемном и неуживчивом мужике! — любуясь каждым движением Дымшакова, думал Константин.— А Коровин, вместо того чтобы опереться на эту силу, воюет с нею и собирает вокруг себя лузгиных и ему подобчых! Или он просто боится этой силы, этой правды, потому что, если она возьмет верх, он должен будет уйти сам? А пока есть анохины и лузгины, он будет жить спокойно».