Страница 71 из 74
У него было только одно средство общения с внешним миром — переписка с сестрою. И вот, вместо родственных писем, Лунин стал посылать ей целые публицистические трактаты. «Бич сарказма, так же сечет, как и топор палача», — писал он, и не жалел сарказма. Узнав о желании некоторых из своих товарищей служить солдатами в Кавказской армии, он писал сестре: «по моему, неблагоразумно идти на это, не подвергнув себя наперед легкому испытанию. Следовало бы велеть дать себе в первый день 50 палок, во второй — 100, а в третий — 200, что, в сложности, составило бы 350 ударов. После такого испытания уже можно провозгласить: «Dignus, dignus est intrare in isto docto corpora». Бенкендорф, человек равнодушно благожелательный, не мог всё же выдержать тона и содержания Лунинских писем. Это не было подходящим чтением для начальника политической полиции. Он мог бы просто не передавать их по назначению, как часто делал с письмами декабристов, касающимися «не принадлежащих» им тем. Но случай был слишком тяжелый и требовал строгой санкции. Бенкендорф предписал генерал-губернатору Руперту воспретить Лунину переписку с сестрой на целый год. Руперт вызвал к себе Лунина и предложил ему прочесть и подписать бумагу об этом. Но Лунин улыбнулся и отказался читать (он даже, будто бы, сказал «такую чушь») и только написал на обороте: «Государственный преступник Лунин дает слово год не писать». — «Вам этого достаточно, ваше превосходительство?»
Через год он возобновил свои едкие письма. Мало того, он написал за это время ряд резких статей о Тайном Обществе, о Донесении Следственной Комиссии и Общественном Движении в России.
Совершалось чудо: возвращались вспять времена. Можно было подумать, что возрождается Союз Спасения, только без обрядов и уставов. Эти пожилые, перенесшие каторгу, много перестрадавшие, во многом разуверившиеся люди, как юноши, забыли об осторожности. Чуть ли не все Урикские декабристы были вовлечены в это безумное занятие и переписывали Лунинские письма и статьи. Волконский скопировал их полностью, Якушкин, человек совсем иного склада, не мог любить Лунина. Для него это был только блестящий фанфарон, чьи поступки объясняются тщеславием и желанием заставить говорить о себе. Трудно вообразить себе большую противоположность, чем Лунин, — этот средневековый рыцарь, и правдивые, особой русской простотой обаятельные, не терпящие позы и жеста, не ценящие внешней красоты, люди — Пущин, Якушкин… Однако, и Якушкин заинтересовался «памфлетами» Лунина, а его ленивый друг Пущин, не жалея трудов, снимал с них для Якушкина копии. Переписывал Громнитский, переписывали местные чиновники и офицеры. Так длилось долго, пока не узнал об этом чиновник при генерал-губернаторе Успенский, не донес и не поднял шума.
Что побудило бесправного поселенца вступить в единоборство с самым могущественным правительством в мире? Сам Лунин объяснил это так: «Предприятие мое не бесполезно в эпоху прехождения, когда стихии рациональной оппозиции не существует… Заключенный в казематах десять лет, не переставал я размышлять о выгодах родины… В ссылке… я опять начал действия наступательные. Многие из писем моих, переданных через императорскую канцелярию, уже читаются». Если это было действительно так, если он рискнул жизнью для того, чтобы прочли правду о себе Бенкендорф и два-три жандарма, — то это граничило бы с глупостью, и прав был бы язвительный Вадковский, утверждавший, что Лунин утонул в стакане воды. Но это была не глупость, а безумие.
«В России два проводника: язык до Киева, а перо до Шлиссельбурга», — написал Лунин на титульном листе своей Записной Книги. Перо!.. т. е. символ литературы, Слова, усиленного, утысячеренного печатным станком: ведь даже подпольные прокламации размножаются на тайном станке, или гектографе. Но Лунин писал не для печати, он не символически, а буквально боролся пером. Он писал письма.
Вероятно, для него это было не актом политической борьбы, а внутренним духовным подвигом, исповеданием веры. Оставайся он прежним, молодым Луниным, которого знала гвардейская молодежь начала века, его поступок можно было бы счесть за политическое бретерство, за желание показать, что он не согнется под пулями взвода солдат, как не сгибался под пистолетом противника. Но он был другой, он был новый, духовно углубленный человек.
«Тело мое испытывает холод, страдает в Сибири от холода и лишений, но дух, свободный от жалких уз, странствует по равнинам Вифлеема… Всюду я нахожу истину и счастье…»
Не эту ли свободу своего духа, победу его над узами и темницами хотел утвердить он своими безумными письмами?
«Паскаль верил свидетельству идущих на смерть. Отрекшиеся от свободы, от всякого благосостояния, от всякого звания общественного, — кажется заслуживают также некоторого доверия». Он сам был таким «идущим на смерть».
Власти долго терпели, по русской небрежности. Но не одни ведь русские правили Россией. Были и немцы — Руперт в Сибири, Бенкендорф в Петербурге. Бенкендорф, после доклада царю, распорядился арестовать непокорного «члена оппозиции». Генерал Копылов, замещавший уехавшего в отпуск Руперта, отрядил для этого того самого чиновника Успенского, который донес на Лунина. Его сопровождали жандармы.
Это было 6 марта 1841 года, на Страстной неделе, в ночь на Великий четверг. В два часа ночи Успенский подъехал к дому Лунина. Ворота были заперты, и на стук никто не отозвался. Тогда Успенский приказал жандарму перелезть через забор. На повторный стук вышел, наконец, из двери домика заспанный Васильич, ворча, что барин, мол, спят и не приказали будить, потому что очень устали с охоты. Лунин, действительно, крепко спал и не слышал ни стука, ни бряцания шпор. Его разбудили. Он стал поспешно одеваться, дрожа, как в лихорадке, бормоча несвязные слова. Была ли это физическая усталость или нервное волнение, но человек, не знавший в своей жизни, что такое чувство страха, явил доносчику Успенскому зрелище жалкого растерянного старика. Только одно мгновение, в первый и последний раз в жизни! Но когда кем-то предупрежденный, прибежал Волконский, растерянно спрашивая, не нужно ли ему чего-нибудь, Лунин уже владел собою. В четыре часа утра петербургский культурный чиновник Львов, (композитор, автор «Боже Царя Храни»), водивший знакомство с декабристами и предупрежденный тоже всполошенным ночью Артамоном Муравьевым, поспешил повидаться с арестованным. Он застал его в доме генерала Копылова. Лунин, улыбаясь, ходил по комнате и покуривал трубку. «Генерал пожелал меня видеть, и вот — я здесь! Но его превосходительство заставляет себя дожидаться. А я то второпях забыл дома кисет», — сказал он и попросил Львова дать ему табаку. В пять часов, после первого допроса, его увезли из Урика. Несмотря на ранний час, толпа крестьян провожала его. — «Даст Бог, еще вернешься, Михайло Сергеевич!» — говорили они и обещали молиться за него и охранять его дом.
Когда его увозили в Акатуй, Львов, подкупив жандармов, устроил для ссыльных, друзей Лунина, свидание с ним. Это было в лесу, возле домика декабриста Панова. Как всегда, Лунин весело шутил: «Странно, господа, в России все при ком-нибудь состоят… Львов при Киселеве, Россет при великом князе… а я всегда при жандарме». Но, несмотря на шутки, у него были мрачные предчувствия об ожидающей его участи. «Меня повесят, расстреляют, четвертуют, — говорил он. — Пилюля была слишком горькая». Но он ошибся. С ним поступили более жестоко. Его отправили в Акатуй.
Акатуйская тюрьма — страшная тюрьма. Она расположена в нездоровой, сырой местности, где не редкость болотные лихорадки. Весной бегут по сдавленной горами котловине быстрые, бурные речки, летом пересыхающие от страшной жары; зимою стоят сорокаградусные морозы. Воздух отравлен испарениями серебряных рудников, от которых страдают глаза и легкие. Говорят, что на триста верст кругом от них дохнет птица. И под стать природе был режим в тюрьме: каторжников приковывали к тачкам при работе, а за малейшую провинность приковывали к стене. Провинившихся более серьезно забивали до смерти кнутом.