Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 170

— Прощай, Раффаэле.

Она еще постояла, провожая его взглядом, пока он быстрым шагом удалялся в сторону улицы Мадонны дель Айюто; лаковые башмаки его поскрипывали, юноша шел горделивой походкой, свойственной щеголям из простонародья.

— Да благословит мадонна каждый твой шаг, — и нежно прошептала девушка уходя.

Но чем дальше она шла, тем более слабой и беспомощной чувствовала она себя. Вся горечь этого дня, полного разочарований, горечь, которую она терпеливо сносила из любви к своим близким, горечь за мать, жившую в прислугах в свои шестьдесят лет, за сестру, которой нечем было накормить детей, за зятя, близкого к полному разорению, за жениха, которого она хотела бы видеть счастливым и богатым, настоящим синьором, и у которого в кармане никогда не было даже лиры, все это и многое, таившееся еще глубже, и, наконец, самое мучительное, самое затаенное, гнетущее и горькое сознание собственного бессилия, — все отравляло ей душу и кровь, поднималось ко рту, к глазам, к мозгу. Мало того, что она шесть дней в неделю работает на этой отвратительной табачной фабрике; мало того, что у нее нет ни одного приличного платья, ни одной пары целых туфель, из-за чего даже на фабрике на нее косятся; мало того, что она отказывает себе в еде четыре дня из семи, чтобы дать одну лиру матери, две — Раффаэле, пол-лиры сестре Аннарелле, а все, что останется, снести в лотерею; все это напрасно: никогда ей ничего не удастся сделать для любимых, и сколько бы она ни трудилась, сколько бы ни терпела голод и лишения — никто не поможет.

Так она шла по Медзоканноне, по ступеням Сан-Джованни Маджоре, приближаясь к самому тягостному этапу своего пути, и чувствовала себя такой жалкой, бесполезной и никому не нужной, что, казалось, готова была покончить с собой; и все же она шла все дальше и дальше, пока не остановилась на маленькой площади Мерканти, похожей скорее на задний двор какого-нибудь дома; там она прислонилась к стене, обессилев так, что не могла более ступить ни шагу.

Площадь была залита помоями, а в углу, среди отбросов, валялась женская шляпка с оторванным донышком. Три окна второго этажа были прикрыты зелеными решетками ставень, пропускавшими только узкие полоски света, окошки были маленькие и убогие, ставни выцветшие; пыль, дождь и солнце оставили на них свои следы. Низкие ворота и мокрые, наполовину развалившиеся ступени вели в узкую и темную, как кишка, подворотню. Кармела заглянула туда, широко раскрыв глаза от изумления и ужаса. Из ворот вышла пожилая служанка, приподнимая юбку, чтобы не запачкать ее в грязи. Кармела, очевидно, знала ее, потому что смело обратилась к ней:

— Донна Роза, не позовете ли вы Маддалену?

Женщина смерила ее взглядом, узнала и, не заходя в дом, крикнула с площади в окно второго этажа:

— Маддалена, Маддалена!

— Кто там? — ответил из комнаты хриплый голос.

Сестра тебя зовет, выйди.

— Иду! — приглушенно прозвучал ответ.

— Благодарю вас, донна Роза, — шепнула Кармела.

— Не стоит, — коротко буркнула та, удаляясь.

Маддалена заставила себя ждать две-три минуты; потом в подворотне раздался ритмичный стук деревянных каблучков и появилась девушка в белой муслиновой юбке, с широкой вышитой белым каймой, в изящной шерстяной кофточке кремового цвета, с черными бантиками на рукавах, на поясе, на боках; на шее красовался шарф из розовой синельки, из-под юбки виднелись розовые шелковые чулки и светлые туфельки на очень высоких каблуках. Лицом она походила на Аннареллу и на Кармелу; однако темные взбитые, красиво причесанные волосы, заколотые прозрачными черепаховыми шпильками, и бледные, но подрумяненные щеки уничтожали всякое сходство с Аннареллой и делали ее еще прелестнее, чем Кармела.

Сестры не поцеловались, не пожали друг другу руки, но обменялись таким выразительным взглядом, который стоил любого слова и жеста.

— Как поживаешь? — спросила дрогнувшим голосом Кармела.

— Здорова, — сказала Маддалена, покачав головой, как бы в знак того, что не в здоровье дело. — А как мама?

— Ну, как у стариков бывает…

— Бедная, бедная мама. А как Аннарелла?

— О, у нее-то уж горя хватает…





— Бедствует, да?

— Бедствует.

Обе глубоко вздохнули. Когда они снова взглянули друг на друга, одна побледнела, другая вспыхнула.

— Я сегодня опять с плохими новостями, Маддалена, — вымолвила наконец Кармела.

— Ничего, да?

— Ничего.

— Несчастная моя доля, — прошептала Маддалена. — Сколько я молилась мадонне — не пречистой деве, я ведь и назвать-то ее по имени недостойна, — а заступнице всех скорбящих. Она-то ведь понимает, сочувствует моему горю, и все-таки ничего, ничего не смогла сделать.

— Скорбящая мадонна пожалеет нас, — тихо сказала Кармела, — подождем до будущей субботы.

— Да, подождем, — покорно ответила сестра.

— Прощай, Маддалена.

— Прощай, Кармела.

Маддалена повернулась и, мерно постукивая деревянными каблучками, исчезла в подворотне; тогда только Кармела порывисто метнулась за ней, по та уже исчезла в доме. Девушка убежала, судорожно кутаясь в шаль и кусая губы, чтобы не разрыдаться. О, все остальные беды, все, даже эта суббота без хлеба, были ничто перед той бедой, которая осталась позади и в то же время вечно была с нею, вечно отравляя ей сердце вечным стыдом.

К половине шестого двор палаццо Импреза совсем опустел и затих; никто больше не заходил туда, чтобы взглянуть на одинокую таблицу с пятью разыгранными номерами: ведь эти пять номеров теперь были вывешены во всех киосках, где торговали лотерейными билетами, и перед каждым, по всему городу, неподвижно стояла толпа. Никто не входил больше во двор; но через неделю все вернутся туда.

Внезапно во дворе послышались чьи-то шаги: это уходил служитель лотереи, ведя за руку обоих приютских ребятишек — того, который вытаскивал билеты сегодня, и того, кому это предстояло в будущую субботу; служитель вел их обратно в приют, куда ему полагалось внести двадцать лир — еженедельную плату королевской лотереи за участие мальчиков в розыгрыше. Ребята прыгали позади служителя и весело болтали; белошвейка, сидевшая за работой, подняла голову и улыбнулась им, а затем снова принялась нажимать ногой на педаль, подвигая в то же время полотно под иглу; она работала спокойно и неутомимо, как скромное и чистое воплощение труда.

Или Джованнино — или смерть

I

В это воскресенье ризничий старинной церкви Святых апостолов в Неаполе вышел в половине одиннадцатого на паперть и принялся изо всех сил трясти большим серебряным колокольчиком с необыкновенно пронзительным звуком. Прислонившись к тяжелой дубовой двери, он заставлял его непрерывно вызванивать трели — это должно было оповестить прихожан с улицы Джероломини, из переулков Гротта делла Марра и Санта-Мария-ин-Вертечели, с площади Святых апостолов и с Граделле, что в церкви Святых апостолов скоро начнется торжественная месса в честь троицы. Наконец колокольчик умолк, но ризничий не уходил. Стоя у дверей на ступеньках, ведущих в церковь, он повторял каждые две минуты перед пустой площадью:

— А ну, поторапливайтесь, скоро начнется месса!

Но лавочники, сновавшие перед прикрытыми окошками своих лавок, хозяйки, забегавшие на кухню бросить взгляд на толстый кусок говядины, который томился в томате, и дамы из буржуазии, не вышедшие еще из рук своих парикмахеров, особенной спешки не проявляли: до начала мессы ризничему полагалось позвонить еще два раза. Заходили пока — в новых коленкоровых платьях и с серебряным гребнем, воткнутым в блестящий узел волос — одни только женщины из простонародья, тащившие за собой своих ребятишек. Между тем ризничий, с некоторым презрением относившийся к этому мелкому люду, продолжал обращать к гулкому эхо пустынной площади свой монотонный возглас: