Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 170

Днем Карлуччо все время был занят. Когда солдатам запрещено было отлучаться из лагеря, Карлуччо ходил для них за водой. Надо было видеть его среди палаток, увешанного фляжками и манерками, красного, потного, окруженного кольцом жаждущих, которые теснились вокруг него и хватали его за платье:

— Карлуччо, мою фляжку!

— Мою манерку, Карлуччо!

— Давай сначала мою!

— Нет, мою, я тебе дал ее раньше!

— А вот нет!

— А вот да!

Карлуччо старался успокоить и отстранить от себя солдат:

— Не все сразу, ребята, по очереди, пожалуйста; отойдите немного, дайте мне вздохнуть.

Он утирал себе лоб и переводил дыхание, так как совершенно изнемогал от усталости.

Часто солдаты просили Карлуччо написать им письмо домой или прочитать и объяснить письмо, полученное из дому. Эти услуги мальчик всегда оказывал с величайшей важностью. Он с минуту думал, а потом говорил страшно серьезным тоном: «Посмотрим». Оба усаживались в палатке, долго обсуждали дело, тыча указательным пальцем в исписанный или еще белый листок, пока наконец Карлуччо, засучив рукава, не принимался — за работу. Нахмурив брови, сжав губы, он издавал в это время какой-то нечленораздельный звук, который должен был означать: «Это чрезвычайно трудно, но не мешайте мне, и я сделаю все, что могу».

Часто он помогал солдатам устанавливать палатки и так ловко тянул за веревки и вбивал в землю колышки, как будто всю жизнь только этим и занимался. Во время учений он убегал в дальний уголок лагеря и с восхищением наблюдал за ними оттуда, пока они не кончались. Когда весь полк выстраивался и начинались строевые занятия с оружием, бедный мальчик приходил в настоящий восторг. Тысяча пятьсот ружей разом ударяли о землю, долго и резко звенели тысяча пятьсот штыков, когда их разом примыкали к стволам, снимали, опускали и вкладывали обратно в ножны, мощно гремели слова команды, а в рядах царило глубокое молчание, и все лица были внимательны и неподвижны, как у статуй. Это совершенно новое для Карлуччо зрелище разжигало, воодушевляло, волновало его, внушало ему желание кричать, бегать, прыгать, но он позволял проявляться своим чувствам лишь тогда, когда учение бывало закончено. А до того он разрешал себе только становиться в героические позы, высоко поднимал голову и смотрел гордо, сам того не замечая, и бессознательно давал выход своим чувствам, подобно тому, как, слушая рассказчика, мы воодушевляемся сами и на наших внимательных лицах отражаются все волнующие события его повествования.

Когда же потом начинала играть полковая музыка, Карлуччо приходил в совершенное неистовство.

В те вечера, когда кто-нибудь из нас отправлялся на аванпосты, мальчик бывал не так весел, как обычно.

— Доброй ночи, синьор офицер, — говорил он уходящему, не сводя с него глаз, и, выйдя из палатки, смотрел ему вслед, пока тот не исчезал из виду.

Приветлив и ласков он был со всеми, и с офицерами и с солдатами, и поэтому все любили его. Когда он проходил между палатками любой роты, со всех сторон раздавались приветственные возгласы, протягивались руки, чтобы остановить его, отовсюду поднимались и бежали за ним солдаты с письмом в руке:

— Карлуччо, на минутку, одно слово, одно только слово…

Офицерам он отдавал честь с выражением большего или меньшего почтения, соответственно званию, которое он научился различать с первых же дней. Мальчик боялся полковника и когда издали видел его, то убегал со всех ног или прятался за палаткой, а почему, он и сам не знал. Однажды, когда он болтал с двумя или тремя солдатами около палатки какого-то фельдфебеля, вдруг совершенно неожиданно появился полковник. Наш маленький приятель задрожал с головы до ног: спрятаться уже было поздно, приходилось смотреть на полковника и отдавать ему честь. Карлуччо робко поднял глаза и приложил руку к шляпе. Полковник взглянул на него, взял его за подбородок и сказал: «Добрый вечер, мой милый мальчик!» Карлуччо чуть не сошел с ума от радости, он сейчас же примчался к нам и сообщил об этом замечательном событии.

Он никогда не злоупотреблял фамильярностью, с которой мы с ним обращались, что было удивительно для ребенка его лет. Он всегда оставался послушным, кротким, почтительным, как в тот первый день, когда мы подобрали его на дороге. Об этом счастливом для него дне он говорил редко, и всегда при этом на глаза ему навертывались слезы. Бывали у него и печальные минуты, особенно в дождливые дни, когда солдаты скрывались в палатках и лагерь казался безмолвным и пустынным. В такие часы мальчик сидел в нашей палатке лицом к выходу, неподвижно уставившись в землю, как будто считая капли дождя, которые попадали внутрь.

— О чем ты задумался, Карлуччо? — спрашивали мы.

— Я? Ни о чем.

— Неправда, — говорил я тогда. — Иди сюда, мой мальчик, иди ко мне. Я только один из многих, которые любят тебя, но я люблю тебя по-настоящему. Сядь здесь, поговорим по душам и забудем все грустное.

Он плакал, но печаль его проходила быстро.





VII

На окраине лагеря стояли два крестьянских домика, где устроили свою штаб-квартиру офицерские кухни всех четырех батальонов. Можете себе представить, какой там царил беспорядок! При каждой кухне состояло от шести до восьми солдат — поваров и судомоек. Повара непрерывно ссорились: они ничего не умели делать, а хотели учить друг друга всему; судомойки непрерывно бранились и старались превзойти друг друга, чтобы сделаться поварами; без устали взад и вперед сновали ординарцы, приходившие за обедом для офицеров на аванпостах; тут же толкались окрестные крестьяне, разносчики и толпы любопытных мальчишек.

В одном из этих домов, в комнатушке с голыми стенами, поместили Карлуччо, когда он заболел лихорадкой, которая уже много дней свирепствовала в полку: ежедневно заболевало от трех до пяти и даже семи солдат в каждой роте. Карлуччо было так плохо, что он чуть не умер. Его лечил полковой врач, и все мы по мере сил помогали ему.

Между палатками лагеря и комнаткой больного непрерывно сновали солдаты. Они входили на цыпочках, как можно тише приближались к постели больного и заглядывали в его полузакрытые глаза, которыми он медленно поводил кругом, подолгу всматриваясь в наклонившееся над ним лицо, но никого не узнавая. Его называли по имени, клали руку ему на лоб, знаками выражали друг другу свое мнение о состоянии маленького больного, потом молча отходили, останавливались на пороге, чтобы взглянуть на Карлуччо еще раз, и выходили, качая головой, как будто хотели сказать: «Бедный ребенок!»

— Ну, как дела, Карлуччо? — спросил я его однажды, когда ему уже стало лучше.

— Мне жалко… — начал он и остановился посреди фразы.

— Чего же тебе жалко?

— Я не могу…

— Но чего же ты не можешь?

— …ничего делать…

Он опустил глаза, посмотрел на мои башмаки и брюки и прибавил:

— Все делают другие.

Он хотел сказать, что теперь денщики одни чистят все наше платье, а он уже не может им помогать.

— А я здесь, — прибавил он жалобно, — я здесь… и ничего не делаю, только доставляю беспокойство… Я хотел бы…

Он попытался привстать и сесть в постели, но оказался слишком слаб, упал головой на подушку и заплакал, приговаривая:

— Если бы я только мог начистить вам… но не могу. Лучше бы уж я умер!

Мне пришлось затратить немало усилий, чтобы успокоить его.

VIII

У нас, офицеров, вошло в обычай собираться по вечерам в этой комнатке; мы усаживались около кровати Карлуччо и болтали иногда до глубокой ночи. Сюда часто приходили также из соседней деревушки муниципальный советник и владелец участка, занятого нашим лагерем. Это были два обывателя, оба среднего возраста, оба чрезвычайно веселые, чрезвычайно толстые, конечно чрезвычайно преданные делу Италии и страстно желающие завязать дружбу с «храбрыми офицерами» итальянской армии. Оба были хорошие люди лица их сияли добротой, и каждый раз, прощаясь с нами они неизменно и с большим жаром повторяли, что с такими солдатами, как наши, мы возьмем крепость Мальгеру[73] одним штыковым ударом!

73

В XIX веке крепость, прикрывавшая подступы к Венеции с суши.