Страница 160 из 170
— Не только я не могу этому поверить, но будьте уверены, что никто никогда этому не поверит, синьора. Вот ваша роза; я не могу, бросьте ее сами.
Синьора Лючетта взяла не очень твердой рукой розу и бросила ее в угол.
— Вот так… спасибо… — сказала она, только теперь хорошо поняв, какое чувство вместе с этой розой, расцветшей на мгновение, она выбрасывает из своей жизни навсегда.
Сицилийские лимоны
— Здесь живет Терезина?
Слуга, еще в одной рубашке, но уже с пристегнутым к ней высоким крахмальным воротничком, смерил взглядом юношу, стоявшего перед ним на лестничной площадке: юноша был одет по-деревенски, воротник его грубого суконного пальто был поднят до ушей; в одной багрово-красной руке, одеревеневшей от холода, он держал грязный мешок; в другой — для равновесия — старый чемоданчик.
— Терезина? А кто это? — спросил слуга в свою очередь, удивленно подняв густые, сросшиеся брови, которые казались усами, сбритыми с губ и приклеенными на лоб, чтобы не потерялись.
Юноша сначала тряхнул головой, чтобы сбросить с носа капельку, потом ответил:
— Терезина, певица.
— А, — удивленно воскликнул слуга с иронической улыбкой. — Вы ее так называете, без всяких церемоний — Терезина? А сами кто будете?
— Здесь она или нет? — спросил юноша, хмуря брови, и хлюпнул носом. — Скажите ей, что приехал Микуччо, и дайте мне пройти.
— Сейчас нет никого, — ответил слуга с застывшей на губах улыбкой. — Синьора Терезина Марнис еще в театре, и…
— А тетя Марта? — прервал его Микуччо.
— А, вы племянник?
И слуга немедленно стал очень вежлив.
— Тогда пожалуйте, пожалуйте. Никого нет дома. Ваша тетя тоже в театре. Они не вернутся раньше конца спектакля. Это бенефис вашей… как вашей милости приходится наша синьора? Кузина, должно быть?
Микуччо смутился и немного помолчал.
— Я не… нет, я не двоюродный брат, по правде сказать… Я… я Микуччо Бонавино; она знает. Я нарочно приехал из деревни.
При этом ответе слуга счел правильным не титуловать юношу «ваша милость» и просто обращаться на «вы»; он провел Микуччо в темную комнатку около кухни, где кто-то ужасающе храпел, и сказал:
— Садитесь. Я сейчас принесу лампу.
Микуччо сначала посмотрел в ту сторону, откуда доносился храп, но ничего не мог разобрать; потом стал смотреть в кухню, где повар вместе со своим помощником готовил ужин. Смешанный запах варившихся кушаний охватил его — Микуччо слегка опьянел и почувствовал головокружение. Он почти ничего не ел с утра, а приехал из Мессины: целые сутки по железной дороге.
Слуга принес лампу, и тот, кто храпел за занавеской, перегораживавшей комнату от одной стены до другой, пробормотал сквозь сон:
— Кто здесь?
— Эй, Дорина, вставай, — позвал слуга. — Ты же видишь, что здесь синьор Бонвичино.
— Бонавино, — поправил Микуччо, дуя себе на пальцы.
— Бонавино, Бонавино, знакомый синьоры. Ты здорово спишь. Я должен накрывать и не могу делать все сразу, понимаешь? Разве управишься следить за поваром, который ничего не умеет, и за всеми, кто приходит!
Слышно было, как кто-то потягивается, протяжно и звонко зевая, затем в ответ на протест слуги раздалось чиханье, словно от внезапно пробежавшего холодка, и слуга ушел, воскликнув:
— Ну ладно!
Микуччо улыбнулся и проводил его взглядом, пока тот шел через полутемную комнату вплоть до ярко освещенного зала в глубине, где стоял великолепный стол; Микуччо изумленно залюбовался этим столом, пока храп снова не заставил его обернуться и посмотреть на занавеску.
Слуга, с салфеткой под мышкой, приходил и уходил, ворча то на Дорину, продолжавшую спать, то на повара, должно быть нового, приглашенного специально на этот вечер и надоедавшего ему постоянными вопросами. Микуччо, чтобы не раздражать слугу, решил не спрашивать его ни о чем, что приходило в голову. А может быть, все же надо было сказать или дать понять, что он жених Терезины, но ему почему-то не хотелось говорить об этом; может быть, он боялся, что тогда слуге придется относиться к нему, Микуччо, как к хозяину, а одна мысль об этом уже смущала его, потому что этот слуга был так развязен и элегантен даже без фрака. Но все же как-то раз, когда тот проходил мимо, Микуччо не удержался и спросил:
— Простите…, а чей это дом?
— Наш, пока мы здесь живем, — торопливо ответил слуга.
Микуччо только покачал головой. Черт возьми, так это правда! Богатство завоевано! Ну и дела! Этот слуга, казавшийся важным господином, повар, помощник повара, Дорина, храпевшая за занавеской, — всеми ими распоряжается Терезина. Кто бы это мог подумать?
Микуччо мысленно представил себе убогий чердак в далекой Мессине, где жила Терезина со своей матерью. Если бы не он, то пять лет назад на этом заброшенном чердаке и мать и дочь умерли бы с голоду. И ведь это он, Он открыл сокровище — горло Терезины. Она постоянно пела, как воробей на крыше, не зная о своем сокровище; пела с досады, пела, чтобы не думать о нищете, с которой Микуччо боролся, несмотря на враждебное отношение его родителей, и в особенности — матери. Но разве он мог бросить Терезину в таком состоянии после смерти ее отца? Бросить, потому что у нее ничего не было, а у него — худо ли, хорошо ли, — но все-таки было местечко флейтиста в городском оркестре. Разве это причина? А сердце?
Ах, это было внушением свыше, голосом судьбы — эта внезапно вспыхнувшая мысль найти применение ее голосу, на который никто не обращал внимания, мысль, явившаяся в великолепный апрельский день у чердачного окна, обрамлявшего яркую лазурь неба. Терезина напевала страстную сицилийскую песенку; Микуччо помнил еще ее нежные слова. В этот день Терезина грустила о недавно умершем отце, горевала из-за упорного сопротивления его родителей; и он тоже, помнится, был грустен до того, что слезы подступали к глазам, когда он слушал, как она поет. А ведь он столько раз и раньше слышал эту песенку; но чтобы ее так пели — не слышал никогда.
На него это произвело такое впечатление, что на следующий день, не предупредив ни ее, ни мать, он привел с собой туда, на чердак, своего друга, дирижера оркестра. Так начались первые уроки пения, и два года подряд он тратил на нее почти все свое жалованье: он взял для нее напрокат пианино, купил ноты, дал по-дружески и маэстро кое-какое вознаграждение. Прекрасные, далекие дни! Терезина вся пылала желанием распустить крылья, умчаться в будущее — маэстро предсказывал, что оно будет ослепительным; а пока — какими пламенными ласками она выражала свою благодарность, как они мечтали о будущем счастье вдвоем!
Тетя Марта, напротив, горестно качала головой: бедная старушка столько перевидала за свою жизнь, что не верила в будущее; она боялась за дочь и не хотела даже, чтобы та надеялась вырваться из привычной нищеты; и потом — мать знала, чего стоило ему безумие этой опасной мечты.
Но ни он, ни Терезина не слушали ее, и напрасно она возмущалась, когда молодой композитор, услышав Терезину в концерте, заявил, что было бы преступлением не пригласить к ней лучших учителей и не дать ей законченного музыкального образования, — любой ценой ее надо было послать в Неаполь, в консерваторию.
И тогда он, Микуччо, не колеблясь ни минуты, поссорился с родными, продал небольшое имение, оставленное ему дядей-священником, и послал Терезину в Неаполь заканчивать образование.
С тех пор он ее больше не видел. Письма, да… он получал от нее письма из консерватории, потом письма от тети Марты, когда Терезина начала свою артистическую жизнь, приглашенная лучшими театрами после шумного дебюта в Сан-Карло. В конце этих тревожных, неясных писем, старательно нацарапанных бедной старушкой, всегда было несколько слов от нее, от Терезины, которой никогда не хватало времени писать: «Дорогой Микуччо, подтверждаю все, что тебе пишет мама. Будь здоров и люби меня». Они еще раньше условились, что он будет ждать пять-шесть лет, пока она без помех пробьет себе дорогу: они оба были молоды и могли ждать. Чтобы опровергнуть клевету, которую распространяли его родные о Терезине и ее матери, он в течение пяти лет показывал эти письма всем, кто хотел их прочесть. Потом он заболел и чуть не умер; он и не знал, что тетя Марта и Терезина послали по его адресу солидную сумму денег: часть из них была потрачена во время болезни, но остальные он силой вырвал из хищных лап своих родных и вот теперь приехал, чтобы вернуть их Терезине. Потому что денег — ни за что! — он не хотел. Эти деньги, конечно, не милостыня, он ведь так много истратил на Терезину. Но… ни за что! Он даже и сам не мог объяснить почему, и особенно здесь, в этом доме, он ни за что не взял бы денег! Микуччо ждал уже столько лет — может подождать и еще. Если же у Терезины были лишние деньги, это значило, что дорога в будущее перед ней открылась и, следовательно, настало время исполнить давнее обещание, наперекор тем, кто не хотел этому верить.