Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 152 из 170

Может быть, именно из-за этого маэстро Альдо Сораве женился на ней. Тем не менее она верила, она была совершенно уверена, что в течение двадцати восьми лет участвовала в жизни мужа, вначале бурной и цыганской, когда они торопливо переезжали с одного места на другое, когда она, высунув язык, как бедная собачонка, устремлялась вслед за ним, повинуясь его беспокойному желанию во что бы то ни стало достичь цели; потом родилась дочка, и началась другая жизнь, конечно не мирная, по, безусловно, менее беспорядочная, когда он возвращался после триумфального концертного турне или музыкального сезона в том или другом городе, где он выступал как дирижер; наконец, когда вместе со славой была прочно завоевана обеспеченность, он поселился в Риме. Здесь в ослепительном сиянии искусства, которым был окружен муж, выросла белокурая, очень красивая дочка. Потом в один прекрасный день, неизвестно почему, опрокинув все честолюбивые планы отца, она влюбилась в некрасивого и почти старого журналиста, вышла за него замуж и уехала в Америку, в Буэнос-Айрес, где ее мужу предложили быть редактором большой итальянской газеты. Не прошло и трех месяцев после свадьбы, как отец умер от разрыва сердца; он до последней минуты отказывал дочери в согласии и не захотел повидаться с ней даже перед ее отъездом в Америку.

Отъезд единственной дочери был огромным — да, огромным горем для синьоры Момы; но самым большим горем была для нее смерть мужа. И вот оказалось, что после этого отъезда и этой смерти все было кончено, точно и ее не стало и не стало дома, хотя в нем не произошло никаких изменений благодаря состоянию, оставленному мужем. Но этого синьора Мома никак не могла еще осознать.

Конечно, отныне все это было кончено; некогда столь бурная жизнь, которая теперь так резко оборвалась, фестивали, беседы, ухаживание блистательных дам за старым, знаменитым музыкантом, маленьким, косматым, с дикими глазами под густыми нависшими бровями (таким он изображен на висящем в гостиной портрете маслом), ухаживание самых элегантных юношей за ее дочерью теперь должно прекратиться; да, конечно, синьора Мома отлично понимала, что время всего этого прошло. Но ведь жизнь могла идти и в изменившихся условиях: у синьоры Момы столько подруг, столько друзей, которые могли же вспомнить, что она осталась совсем одинокой и блуждает как потерянная все в том же доме, в той же великолепной, как и прежде, гостиной.

И вот, надев шляпу, синьора Мома в волнении, в беспокойстве бегала к прежним посетителям дома, бегала без отдыха от одного к другому.

Сначала ее принимали сердечно: многие сочувствовали ее двойному несчастью; некоторые обещали даже зайти к ней. И, однако, никто никогда не заходил. Постепенно синьора Мома стала просто набрасываться на людей:

— Негодный! Негодный! Вы же обещали прийти…

— О синьора, поверьте, я не мог.

— Придете сегодня? Сделайте мне удовольствие, приходите. Мне так много нужно сказать вам… От четырех до шести. Я вас жду.

— Сегодня нет, мне очень жаль, синьора, не смогу. Надеюсь, завтра.

— Нет? Ну, так завтра обязательно. Я жду вас, помните! С четырех до шести. Мне так много нужно сказать вам…

И с четырех до шести синьора Мома сидела дома и ждала визита. Она действительно считала, что ей нужно многое сказать, и она каждому повторяла эту фразу после все более настойчивых приглашений.

Четыре, пять, шесть: беспокойство, нетерпение, обида, отчаяние синьоры Момы все росли; она фыркала и вскакивала, она ходила туда и сюда по гостиной, поминутно высовывалась в окно, чтобы посмотреть, не идет ли приглашенный; и хотя она уже была уверена, что он не придет, потому что пробило шесть, она заставляла себя, сгорая от гнева, прождать еще десять минут, четверть часа и даже, наконец, час! В конце концов она снова надевала шляпу и в бешенстве, проклиная невежу, отправлялась на улицу.

Она даже не замечала, что теперь друзья и знакомые, чтобы она не поймала их, сворачивали в сторону, прятались, едва завидев ее издали, а если ей удавалось захватить их, протягивали руку, не глядя на синьору Мому, и убегали, не дав ей кончить обычную фразу:





— Завтра! Хорошо? Я жду вас завтра. От четырех до шести. Мне так много нужно сказать вам…

Бедняжка вспоминала, что была всегда мила и сердечна с приятельницами и приятелями, поклонниками мужа, кавалерами дочери. Приятельницы, друзья садились тогда рядом с ней, говорили церемонно и почтительно, приветствовали ее, входя в гостиную и уходя домой. Поклоны, комплименты, улыбки… Она терпеливо слушала музыку, споры об искусстве; иногда ей приходилось отвечать кивком головы или улыбкой, когда в пылу спора кто-нибудь взглядывал на нее… Нет, нет, ни в коем случае она не могла понять до сих пор, почему после отъезда дочери и смерти мужа все покинули ее, как будто она сделала что-нибудь недостойное; ведь раньше все так стремились в красивый дом, где драгоценные предметы искусства по-прежнему оставались вокруг нее, словно застыв в молчаливой и почти торжественной неподвижности.

Ведь и мебель и дом теперь принадлежали ей, только ей; она была госпожой и хозяйкой всего; и все же… все же ужасное беспокойство охватывало ее, когда она видела или, вернее, чувствовала, что на нее смотрят как на существо, чуждое всем этим предметам, которые ей ничего не говорили и не могли сказать, потому что были живым воспоминанием или о муже, или о дочери; о ней не напоминало ничто.

Она поднимала глаза, чтобы посмотреть, например, на картину в гостиной. Она знала, что эта картина старинная, как же не знать, знала, что она очень ценная, — но что изображала картина, почему она прекрасна, синьора Мома не могла бы объяснить даже себе самой. А если смотрела на рояль, — по правде сказать, она могла только смотреть на него, — то не смела даже открыть клавиатуру, потому что муж перед смертью особенно настойчиво просил, чтобы она никому не позволяла играть на этом рояле. А сама она даже об этом не думала, потому что для нее музыка… Да, она все время жила среди звуков, но ей не удалось научиться отличать до от ре.

Этот дом не жил, не мог жить вокруг нее. Чтобы он снова начал жить, необходимо было, чтобы в него хоть отчасти вернулась та, прежняя жизнь, которой жили ушедшие, ее дочь и муж.

Всякая другая, например ее собственная жизнь была здесь невозможна: ведь на самом деле синьора Мома (говорите об этом шепотом, если не хотите быть чересчур жестокими, вы, называющие ее теперь ужасно надоедливой), да, синьора Мома здесь, в своем доме, никогда не жила своей жизнью; напротив, она жила так, как если бы ее здесь и не было.

Конечно, этого она не могла понять: и именно потому ею овладевало страстное, все более ожесточавшее ее стремление упрямо призывать, притягивать к себе эту жизнь, мучительно сознавая, что она ускользает от нее неизвестно почему.

На следующий день — само собой разумеется — она встретила по-собачьи злобно своего земляка, бедного синьора Джорджо Фантини, влюбившегося в нее двадцать восемь лет назад, а ведь именно он, предлагая ей брачный союз, хотел призвать и вернуть ее к той единственной жизни, которою она могла жить по-настоящему там, в суровом горном городке, среди буковых, дубовых и каштановых лесов. Это была бы скромная, спокойная жизнь, простые, ровные дни, где никогда не случается такого, чего бы она не могла понять, где в каждом знакомом предмете она могла бы почувствовать, ощутить прочную реальность собственного существования.

Синьор Джорджо Фантини был совсем уж не так стар; и он был красивый мужчина, конечно гораздо красивее маленького волосатого неистового маэстро Альдо Сораве; и он был богат, у него были земли, дома; и ведь в нем сохранилась старая здоровая культура, раз он мог читать по-латыни без подстрочника «Георгики»[142] Вергилия.

Он даже не застал дома синьору Мому. Когда через два часа она явилась, разгоряченная и задыхающаяся, более чем когда-либо оскорбленная и раздосадованная всеми неблагодарными, невоспитанными людьми, которые бежали от нее и не держали слова, она приняла его нелюбезно здесь, в гостиной, даже не сняв шляпу, приподняв только вуалетку, чтобы он мог прочитать в ее глазах гнев и твердое решение отказаться от предложения, которое казалось ей оскорблением, даже наглостью.

142

«Георгики» — дидактическая поэма Вергилия, посвященная земледелию (29 г. до н. э.).