Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 106 из 170

Проходя мимо монаха, девушки поклонились:

— Добрый вечер, отец! — и пошли дальше.

Он взглянул на Мену своими глазами дикой кошки, словно хотел съесть ее.

— Какая луна! — прошептала Чекалина, блондинка, шедшая справа, у которой были шашни с капралом.

Подружки поняли, что она намекала на лысину несчастного монаха, и громко рассмеялись. Звонкие переливы смеха смешались под тополями с другими вечерними звуками.

Брат Лучерта почувствовал, что сердце его раздирают на части, и, сам не зная почему, подумал о ногтях Мены.

Какая-то медленная лихорадка жгла ему кровь и мутила рассудок. Много лет умерщвлял он свою плоть и смирял кровь; теперь они восстали, грозные, беспощадные, как два раба, победоносно отстаивающие свои права.

На бедного монаха жалко было смотреть. Он лежал, распростершись на голых досках, и муки терзали его, озноб тонкой змейкой пробегал по спине, под черепом словно пылал огонь. Страшно было заглянуть в его неподвижные глаза, горящие словно раскаленные уголья!.. Одинокий, ни от кого не слыша ласкового слова, лежал он перед своим черным распятием, а могучее июльское солнце, словно издеваясь над ним, вливалось в келью, и ласточки щебетали, и цветы, словно кадильницы, возносили к солнцу свой аромат.

Его томили кошмары — в непрерывной смене проходили перед глазами видения: зеленые виноградники его детства, изгородь из кустов ежевики, отец в своей безмолвной агонии, пугающие призраки, порожденные его фанатической верой, бесстрастные лица былых сотоварищей — старых монахов и, наконец, Мена, окруженная сиянием, словно мадонна, Мена, бросающая навстречу ветру дерзкие песни своей молодости.

Ему грезилось: он идет один по необъятной равнине, желтой, иссохшей; солнце жжет ему голову, жажда — горло. А он все идет да идет в ужасающем безмолвии, в этом море огня, идет упрямо, исступленно, словно голодная гиена. И перед ним все та же равнина, тот же безграничный, подернутый багровой дымкой горизонт. Он не видит уже ничего, кроме этого ровного, не угасающего света. Пытается крикнуть, но голос его, не пробуждая ни малейшего отзвука, замирает в раскаленном воздухе.

Фра Лучерта очнулся, стал искать костлявой рукой кружку с водой, но кружка была пуста.

В открытое оконце доносились порою звуки далекой песни. Несчастный монах прислушался, сердце в его груди застучало, как молот:

Сделав сверхчеловеческое усилие, он приподнялся на своем дощатом ложе, оперся о стену. Лучи заката ударили ему прямо в лицо.

Песня все приближалась и приближалась, до него долетело это неясное, ласкающее ми. Собрав последние силы, больной попытался высунуть голову в оконце:

— Ме… на!

Он повалился на пол, все тело его окоченело, словно стальная болванка. Биение пульса прервалось, возобновилось, опять замерло. Его свело судорогой, он открыл глаза, снова закрыл их, опять открыл: в них еще теплился свет. Он ощутил, как предсмертная дрожь пробегает по всем его жилам, до самого сердца. Руки и ноги вытянулись, он застыл в неподвижности, длинный, тощий…

Небо за окном стало прозрачно зеленым, как берилл. Горело жнивье. Ветер донес последний отзвук песни:

Перевозчик

I





Донна Лаура Альбонико сидела в саду в беседке, увитой виноградом: был жаркий полдень, и там легче дышалось.

Белая вилла, обсаженная апельсинными и лимонными деревьями, погружена была в молчание. Лучи солнца непереносимо сияли и жгли. Была середина июня. В неподвижном воздухе аромат апельсинов и лимонов свешивался с запахом роз, буйно разросшихся по всему саду: их махровые чаши раскачивались вдоль дорожек при каждом дуновении ветра, осыпая землю густым покровом благоуханного снега. Воздух был так насыщен ароматами, что порою даже имел вкус — сладостный, крепкий вкус хорошего вина. Журчали скрытые в зелени фонтаны. Лишь иногда из-за густой листвы показывалась кипящая, сверкающая верхушка струй, исчезала, вновь возникала, играя и переливаясь, а от струек, стелящихся по земле, странно шелестели и содрогались цветы и травы, как будто среди них пробегали мельчайшие живые существа, ища себе пищу или роя норки. Пели птицы, скрываясь в ветвях.

Донна Лаура сидела в беседке, занятая своими мыслями.

Она была уже старая женщина с тонким, благородным профилем, длинным, с легкой горбинкой, носом, немного слишком широким лбом, с красиво очерченным, еще совсем свежим и ласковым ртом. Поседевшие волосы спускались ей на виски, образуя как бы венец вокруг головы. В юности она, видимо, была очень красива и приятна в обращении.

Лишь два дня тому назад прибыла донна Лаура в сопровождении мужа и нескольких слуг в это уединенное поместье. Она отказалась от роскошной пьемонтской виллы на вершине холма, где они обычно проводили лето, отказалась от моря ради этой безлюдной и почти пустынной местности.

— Прошу тебя, поедем в Пенти, — сказала она мужу.

Семидесятилетний барон сперва немного опешил от этого странного предложения жены.

— Почему в Пенти? Что мы там будем делать?

— Пожалуйста, поедем. Для разнообразия, — настаивала донна Лаура.

Барон, как всегда, уступил.

— Ну что ж, поедем.

Донна Лаура скрывала тайну. В молодости она пережила страстную любовь. Восемнадцати лет ей пришлось по семейным соображениям выйти замуж за барона. Альбонико. Барон весьма доблестно сражался в войсках Наполеона I и, всюду следуя за императорскими орлами, редко живал у себя дома. В одно из таких длительных его отсутствий маркиз ди Фонтанелла, молодой синьор, женатый и имевший детей, влюбился в донну Лауру и, отличаясь необычайной красотой и пылкостью, победил наконец упорство любимой женщины.

Тут для влюбленных началась пора самого нежного счастья. Они упивались им, забыв обо всем на свете.

Но однажды донна Лаура обнаружила, что она беременна. Охваченная ужасом и тревогой, она плакала, отчаивалась, не знала, на что решиться, как спастись. Наконец, по совету друга, уехала во Францию и укрылась в Провансе, в тихом местечке, среди пронизанных солнцем садов, где женщины до сих пор говорят на языке трубадуров.

Она жила в деревенском домике, окруженном большим фруктовым садом. Цвели деревья, стояла весна. В перерывах между приступами страха и черной тоски ей выпадали часы несказанного блаженства. Долгие часы проводила она, сидя в тени деревьев, погруженная в странное забытье, и время от времени неясное еще ощущение материнства преисполняло глубочайшим трепетом все ее существо. Цветы вокруг нее источали острое благоухание, легкая тошнота подступала ей к горлу, и все тело ее изнемогало в бесконечной истоме. Незабываемые дни!

Когда же подошел торжественный час, к ней приехал долгожданный друг. Бедная женщина сильно мучилась. Он стоял тут же, бледный и почти без слов, то и дело целовал ей руки. Она родила ночью. Во время схваток громко кричала, судорожно хватаясь за кровать, думая, что умирает. Первый плач ребенка потряс ее до глубины души. Лежа на спине и слегка запрокинув голову за подушки, вся белая, не в силах произнести ни слова, поднять век, она слабо шевелила бескровными руками, как иногда умирающие простирают руки к свету.

На следующий день она все время держала ребенка при себе, на своей кровати, под своим одеялом. Это было слабенькое, хрупкое существо с красноватым тельцем, дрожавшее мелкой беспрерывной дрожью: оно жило, конечно, — но жизнью, еще не принявшей четких человеческих форм. Слегка припухшие глаза были закрыты, слабый, хриплый плач напоминал тихое мяуканье.

Но мать охвачена была восторгом: она ненасытно глядела на ребенка, трогала его, наклонялась к нему, чтобы ощутить на шее его дыхание. В окно вливался золотистый рассеянный свет, виднелись созревшие нивы Прованса. День, казалось, был осенен благодатью. В неподвижном воздухе слышалось пение жнецов.