Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 111

Сложив губы как бы для поцелуя, она прошептала прямо в маленькое ушко, окруженное пушинками волос:

— Ну скажи: ты тоже станешь Руместаном?

На балконе оратор уже взвинчивался, уже разливался соловьем, и от этого высокого парения до Розали долетали только первые слова, потому что он подчеркивал их на южный манер: «Моя душа… Моя кровь… Мораль… Религия… Отечество…» — И все это покрывалось «ура!», звучавшим не менее восторженно, чем речь оратора, ибо в ораторе воплощались все достоинства и недостатки Юга, весь Юг, пылкий, подвижный, изменчивый, как море, в котором каждая волна отражает его облик.

Раздалось последнее «ура», затем толпа стала медленно расходиться. Руместан, отирая лоб, вошел в комнату и, упоенный триумфом, неиссякаемой любовью к нему целого народа, от всей души расцеловал жену. Он ощущал в себе доброе чувство к ней, ощущал нежность, как в первые дни, он не испытывал угрызений совести и был свободен от злопамятства.

— Ну?.. Видишь, какое торжество они устроили ради твоего глубокоуважаемого сына?

Стоя на коленях перед диваном, великий гражданин Апса играл со своим ребенком, ловил его пальчики, цеплявшиеся за что попало, ножки, которыми он сучил. Розали смотрела на мужа, и на лбу у нее залегла глубокая морщина. Она старалась понять эту противоречивую, не поддававшуюся определению натуру. Затем, словно что-то уловив, она живо обратилась к нему:

— Нума! Ты не помнишь местную поговорку, какую на днях приводила тетушка Порталь?.. «Радость на улице…» Как дальше?

— Ах да!.. «Радость на улице — горе в доме».

— Вот именно, — как-то особенно значительно проговорила Розали, а затем, роняя слова одно за другим, словно камни в пропасть, вкладывая в них всю свою жалобу на жизнь, она медленно повторила эту поговорку, в которой изобразила и выразила себя целая порода людей:

— Радость на улице — горе в доме.

― ЕВАНГЕЛИСТКА ―{2}

(парижский роман)

Посвящаю это исследование блестящему ученому, профессору Ж. М. Шарко, врачу Сальпетриер.

I





БАБУШКА

В сумерках они возвратились с кладбища в маленький домик на улице Валь-де-Грас. Бабушку только что похоронили, и, когда друзья разошлись, г-жа Эпсен с дочерью остались одни в тесной, опустевшей квартирке, где всякая мелочь напоминала об умершей; теперь им еще яснее представился весь ужас постигшего их несчастья. Даже там, на Монпарнасском кладбище, над раскрытой могилой, поглотившей родное существо, они не ощущали с такой остротой горечь непоправимой утраты, тоску вечной разлуки, как здесь, в уголке, у окна, перед пустым креслом. Теперь им казалось, будто бабушка умерла во второй раз.

Г-жа Эпсен, тяжело опустившись на стул, застыла неподвижно в своем траурном шерстяном платье, не в силах сбросить шаль и снять шляпку с густой креповой вуалью, обрамлявшей жесткими складками ее широкое, доброе, заплаканное лицо. Затем, шумно сморкаясь, вытирая распухшие от слез глаза, она начинает громко причитать и восхвалять доброту покойницы, ее веселый нрав, ее мужество, вспоминает разные случаи из своей жизни, из жизни дочери. Слушая, ее бесхитростные жалобы, даже посторонний мог бы узнать всю историю их семьи: он узнал бы, что двадцать лет назад г-н Эпсен, разорившийся на изобретениях датский инженер, приехал из Копенгагена в Париж хлопотать о патенте на электрические часы и что, потерпев неудачу, изобретатель внезапно умер, оставив в номере гостиницы беременную жену со старенькой матерью без всяких средств к жизни.

Ох, что бы сталось тогда с нею без бабушки, без ее вязального крючка! Старая датчанка неутомимо, днем и ночью вязала кружева, скатерти, гипюровые накидки, в те времена редкостные в Париже, и продавала свое рукоделье галантерейным торговцам. Бабушка поставила семью на ноги, наняла кормилицу для малютки Элины, но сколько же ей пришлось связать тонких кружев, сколько узорчатых салфеточек, от которых слепли ее глаза! Бедная, милая бабушка!.. Причитания г-жи Эпсен прерываются горьким плачем, ласковыми детскими прозвищами, какие только приходят на память осиротевшей женщине и кажутся особенно трогательными из-за резкого иностранного акцента, от которого за двадцать лет жизни в Париже она так и не сумела избавиться.

Ее девятнадцатилетняя дочь выражает свое горе более сдержанно. Стиснув зубы, бледная, спокойная, Элина принимается наводить порядок в доме. Черное траурное платье, облегающее гибкую, несколько полную фигуру девушки, оттеняет ее цветущую юность и блеск густых золотистых волос. Уверенно, неторопливо, как умелая хозяйка, она раздувает огонь в камине, потухший за время их отсутствия, задергивает занавески, зажигает лампу, чтобы гостиная не казалась такой холодной и мрачной; потом бережно снимает шаль и шляпку с матери, продолжающей всхлипывать и причитать, надевает ей теплые туфли вместо промокших, грязных от кладбищенской земли башмаков и, взяв ее за руку, как ребенка, насильно подводит к столу, на котором дымится суп в расписанной цветами миске и два горячих блюда из ресторана. Г-жа Эпсен протестует. Обедать? О нет, ни за что! Она совсем не голодна; к тому же один вид этого столика, где недостает третьего прибора…

— Не надо, Лина, прошу тебя!

— Нет, нужно, непременно нужно.

Элина твердо решила в первый же вечер накрыть обед здесь, на обычном месте, ничего не менять в их привычках, — она знала, что потом будет еще тяжелее вернуться к прежнему укладу. И до чего же умно поступила эта кроткая, рассудительная девушка! В тепле уютной гостиной, озаренной светом лампы и огнем камина, сердечная боль несчастной матери понемногу утихает. Как всегда бывает после сильных потрясений, г-жа Эпсен ест с большим аппетитом, мало-помалу успокаивается, мысли ее принимают другое направление. Ведь она, право же, сделала все, чтобы старушке было хорошо, чтобы та ни в чем не нуждалась до последнего дня. А каким утешением было дружеское участие в тяжелые минуты! Сколько народу пришло на эти скромные похороны! Процессия растянулась по всей улице. Приехали все ее прежние ученицы: Леони д'Арло, баронесса Герспах, Полина и Луиза де Лостанд — все, все до единой. А надгробное слово говорил пастор Оссандон — такой чести он теперь не удостаивает и богачей ни за какие деньги, — декан богословского факультета Оссандон, знаменитый проповедник протестантской церкви, которого в Париже не слыхали вот уже пятнадцать лет. Как прекрасны были его слова о семейной привязанности, как трогательно он говорил о бабушке, этой стойкой женщине, которая в преклонных годах покинула родную страну, чтобы последовать за своими детьми, чтобы не расставаться с ними нн на один день!

— Ни на отин тень… — Г-жа Эпсен вздыхает и снова заливается слезами при воспоминании о речи пастора. Обхватив обеими руками свою взрослую дочь, она со стоном восклицает:

— Мы будем крепко любить друг друга, Линетта, мы не расстанемся никогда.

Прильнув к матери, ласково гладя ее седеющие волосы, Элина отвечает тихим, нежным голосом, боясь разрыдаться:

— Никогда! Ты же знаешь, никогда…

Теплая комната, сытный обед после трех бессонных ночей, после стольких слез… Наконец-то бедная мама заснула. Неслышно ступая, Элина уносит посуду со стола, прибирает в доме, где после внезапно постигшего их несчастья все брошено в беспорядке. Она пытается заглушить свое горе работой, хлопотами по хозяйству. Но, подойдя к оконной нише с приподнятой занавеской, где бабушка проводила все свои дни, Элина замирает; у нее не хватает духу убрать эти знакомые, привычные вещицы, еще хранящие отпечаток дрожащих старческих пальцев: ножницы, очки, вынутые из футляра, закладку в томике Андерсена, начатое вязанье с воткнутым крючком, торчащее из ящика рабочего столика, кружевной чепчик с длинными лиловыми лентами, висящий на оконной задвижке.