Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 111

Элина останавливается в раздумье.

Все ее детство связано с этим уголком у окна. Здесь бабушка учила ее чтению и рукоделию. Пока г-жа Эпсен бегала по городу и давала уроки, малютка Лина сидела на скамеечке у ног старой датчанки, и та говорила ей о своей родине, рассказывала сказки северных народов, напевала морскую песню о короле Христиане — ведь ее покойный муж был капитаном корабля. Позднее, когда Элина сама стала зарабатывать, она по-прежнему приходила сюда по вечерам и усаживалась на той же скамеечке. Бабушка, видя ее на привычном месте, говорила с ней так же ласково и покровительственно, как в детстве. В последние годы, когда память старушки начала слабеть, ей случалось называть Лину именем г-жи Эпсен. «Элизабет», вспоминать ее покойного мужа, путать внучку с дочерью, смешивая два родных существа в одном общем чувстве материнской любви. Когда ее тихонько поправляли, бабушка добродушно смеялась. Неужели все кончено, неужели Элина никогда больше не увидит ее милого лица в чепчике с оборками, озаренного ясной детской улыбкой? Эта мысль лишает ее мужества. Она дает волю слезам, которые стыдливо сдерживала с самого утра, боясь расстроить мать и стесняясь горячего сочувствия окружающих; вся дрожа, со стонами и рыданиями девушка убегает в соседнюю комнату.

Тут окно раскрыто настежь. Ночную мглу прорезают порывы холодного сырого ветра; бледный свет мартовской луны, вливаясь в комнату, освещает неубранную постель и два стула друг против друга, на которых утром стоял гроб, когда пастор по лютеранскому обычаю произносил надгробное слово на дому у покойницы. Здесь нет беспорядка, здесь ничто не напоминает спальню тяжелобольной, долго пролежавшей в постели. Видно, что смерть наступила внезапно, неожиданно. Бабушка приходила сюда только спать, а в эту ночь забылась более глубоким, более долгим сном — только и всего. Она вообще не любила этой комнаты, «слишком унылой», по ее словам: здесь царила тишина, ненавистная старым людям, а из окна были видны только деревья в саду г-на Оссандона и в саду больницы глухонемых да колокольня церкви св. Иакова. Старая датчанка не любила зелени и камней, подлинной красы Парижа, и предпочитала свой уголок в гостиной, откуда открывался вид на оживленную улицу. Здесь, в спальне бабушки, Элина перестает плакать. Не потому ли, что перед ее глазами глубокий, беспредельный свод неба, покрытого зыбкими, пенистыми, как волны, облаками? Сквозь раскрытое окно ее печаль устремляется на простор, возносится, растворяется. Ей чудится, будто туда, ввысь, отлетела родная душа, и девушка пытливо всматривается в мглистые облака, в бледные просветы ночного неба.

— Родная! Где ты? Видишь ли ты меня?

Элина тихонько зовет ее, долго говорит с ней, о чем-то молится… Раздается бой часов на колокольне св. Иакова, на башне церкви Валь-де-Грас, от ночного ветра скрипят голые деревья, в несмолкаемый гул Парижа врываются свистки паровоза, гудки городской конки… Помолившись, Элина отходит от оконной решетки, затворяет окошко и возвращается в гостиную, где ее мать по-прежнему спит младенческим сном, всхлипывая и вздыхая. Глядя на ее доброе, заплаканное лицо с милыми морщинками, с припухшими веками, Лина думает о том, какой она всегда была самоотверженной, преданной, как бодро и мужественно несла свое тяжелое бремя: воспитывала ребенка, кормила семью, работала за мужчину — и никогда ни единой жалобы, ни одной вспышки гнева. Сердце девушки переполняется нежностью, горячей благодарностью; она дает себе слово посвятить всю жизнь заботам о матери и еще раз повторяет клятву «крепко любить ее, не расставаться никогда».

Кто-то тихонько стучится в дверь. Входит девочка лет семи-восьми в черном школьном фартучке, с гладкими волосами, перевязанными надо лбом светлой лентой.

— Это ты, Фанни? Сегодня урока не будет, — говорит Элина, подходя к самой двери, чтобы не разбудить мать.

— Я знаю, мадемуазель! — отвечает девочка, украдкой скосив глаза на бабушкино кресло: ей любопытно посмотреть, меняется ли комната, когда кто-то умирает. — Я знаю, но папа все-таки велел мне подняться сюда и поцеловать вас — ведь у вас такое большое горе!

— Ах ты, моя милочка!..

Обхватив головку девочки, Элина с искренней нежностью прижимает ее к себе.

— До свиданья, Фанни, приходи завтра!.. Погоди, я посвечу тебе, на лестнице темно.

Высоко подняв лампу, она наклоняется над перилами, чтобы осветить лестницу, ведущую в нижний этаж; внизу, на темной площадке, кто-то стоит у дверей.

— Это вы, господин Лори?

— Да, это я, мадемуазель, я жду… Скорее, Фанни!





Робко подняв глаза на красивую девушку, на ее светлые пушистые волосы, отливающие золотом в лучах лампы, он начинает объяснять в длинных, витиеватых выражениях, цветистых, точно пышный надгробный венок, что не осмелился прийти сам и лично выразить свое глубокое соболезнование, принести дань скорби… Но вдруг, прервав высокопарные, банальные фразы, он говорит простые слова:

— Всем сердцем сочувствую вашему горю, мадемуазель Элина.

— Благодарю вас, господин Лори.

Он берет за руку дочку, Элина возвращается к себе, и обе двери, на первом и втором этажах, захлопываются одновременно с одинаковым стуком.

II

ЧИНОВНИК

Прошло уже месяцев пять с тех пор как семейство Лори поселилось в доме, но любопытство, вызванное их странным появлением, все еще не улеглось. Тихая улица Валь-де-Грас напоминает улицу провинциального городка: здесь над монастырскими стенами возвышаются кроны деревьев, кумушки судачат у ворот, а по мостовой бегают кошки и собаки, спокойно разгуливают голуби, не боясь колес экипажей. Новые жильцы приехали в октябре, ранним утром, под проливным дождем, хлынувшим как назло в день переезда. Соседи увидели высокого господина в черном, с крепом на шляпе, с чиновничьими баками, еще не старого, но серьезного и степенного не по годам. За ним шли загорелый мальчик лет двенадцати в морской фуражке с якорем и золотым галуном и маленькая девочка, которую вела за руку няня в беррийском чепце, тоже вся в черном, такая же загорелая, как ее господа. За ними следом ехала повозка, полная сундуков, ящиков и огромных тюков.

— А где же мебель? — спросила привратница, помогая переносить вещи.

— Мебели нет, — спокойно отвечала служанка.

Так как новые жильцы уплатили за квартал вперед, пришлось удовольствоваться этим ответом. На чем спали новые соседи? За каким столом обедали? На чем сидели? Никто не мог разрешить эту загадку, ибо двери квартиры лишь слегка приотворялись, а на окнах, выходивших на улицу и в сад, хоть и не было занавесок, но всегда были спущены жалюзи. Сам хозяин в длинном, наглухо застегнутом сюртуке казался таким суровым, что его никто не посмел бы расспрашивать; к тому же он почти не бывал дома — деловито уходил рано утром с кожаным портфелем под мышкой и возвращался только к ночи. Ну, а к их рослой, дородной служанке с могучей грудью кормилицы тоже не решались подступиться: она умела так оборвать любопытных, так тряхнуть юбками, так бесцеремонно повернуться задом, что ее побаивались. Во время прогулок мальчик шел впереди няни, а девочка цеплялась за ее подол; когда же служанка отправлялась в прачечную с тяжелым узлом белья, то запирала детей на ключ. К новым жильцам никто не приходил в гости. Только два-три раза в неделю их навещал какой-то низенький, щуплый человечек в черной соломенной шляпе, с большой корзиной в руках, с виду не то бывший матрос, не то портовый рабочий. Одним словом, о них никто ничего не знал, кроме того, что главу семьи звали Лори — Дюфрен, как о том свидетельствовала прибитая к дверям визитная карточка:

Все, кроме имени, было зачеркнуто, словно нехотя, тонкой неровной чертой.

Дело в том, что его недавно уволили, и вот при каких обстоятельствах. Получив назначение в Алжир в последние дни империи, Лори-Дюфрен удержался на посту при новом правительстве лишь потому, что находился далеко за морем. Впрочем, не имея, как большинство чиновников, твердых убеждений, он готов был служить республике так же усердно и ревностно, как служил империи, лишь бы остаться на прежней должности. Дешевая жизнь в чудесной стране, дворец супрефектуры среди апельсиновых и банановых рощ, спускающихся к морю, целый штат чаушей и спаги, которые мчались исполнять малейшее его приказание в своих развевающихся плащах, ярких, как огненные крылья фламинго, верховые и упряжные лошади, предоставляемые к услугам супрефекта для дальних разъездов, — право же, ради всего этого стоило поступиться личными убеждениями.