Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 111

— Ах ты господи, какой красавец!..

— Вылитый отец, а?

— Такой же бурбонский нос и та же обходительность…

— Ну покажись, ну покажись! Ведь ты уже настоящий мужчина.

— Хорошенький, словно яичко!..

— Малюсенький — в стакане с водой проглотишь!..

— Сокровище ты мое!..

— Птенчик!..

— Ягненочек!..

— Цыпленочек!..

— Жемчужинка!..

И они обволакивали его, облизывали черным пламенем своих глаз. А младенец нисколечко их не боялся. Разбуженный шумом, он лежал на подушке с розовыми бантами и смотрел своими кошачьими глазками с расширенными неподвижными зрачками. В уголках его ротика белели капли молока. Он был совершенно спокоен, ему, видимо, нравились лица, заглядывавшие в карету, и все усиливавшиеся крики, к которым вскоре примешались блеянье, мычанье, визг животных, охваченных нервным возбуждением и потребностью подражать людям: они вытягивали шеи, открывали рты, разевали пасти во славу Руместана и его отпрыска. Даже в тот момент, когда сидевшие в карете взрослые затыкали себе уши, чтобы не лопнули барабанные перепонки, крошечный человечек проявлял полнейшую невозмутимость, и его хладнокровие развеселило даже старого юриста.

— Он просто рожден для форума!.. — заметил г-н Ле Кенуа.

Взрослые надеялись, что, миновав базар, они избавятся от толпы, но она неотступно следовала за ними, и в нее вливались ткачи с Новой улицы, плетельщицы, носильщики с улицы Бершер. Торговцы выбегали на пороги лавок, балкон Клуба Белых наполнялся народом, вскоре на прилегающих улицах показались члены хоровых кружков со знаменами, послышалось пение, заиграли фанфары — совсем как по случаю приезда Нумы, только сейчас все было веселее и непосредственнее.

В самой лучшей комнате дома Порталей, в которой белые панели и шелковая обивка с орнаментом в виде языков пламени насчитывали не меньше ста лет, сказали, вытянувшись на шезлонге и беспрестанно переводя взгляд с пустой колыбели на пустынную, залитую солнцем улицу, с нетерпением ждала, чтобы ей поскорей вернули ребенка. По тонким чертам ее бескровного лица с явными следами изнеможения и слез, но и с печатью блаженного успокоения, можно было прочесть историю ее жизни за последние несколько месяцев — разрыв с Нумой, смерть Ортанс и, наконец, рождение ребенка, которое сразу все сгладило. Когда ей дано было это величайшее счастье, она на него уже не рассчитывала — слишком много ударов пришлось ей перенести, и она уже считала себя неспособной произвести на свет живое существо. В последние дни беременности ей даже стало казаться, что она больше не ощущает в своем чреве нетерпеливых толчков маленького пленника. И она из суеверного страха прятала подальше и колыбель и уже готовое приданое для новорожденного, показав тайник только прислуживавшей ей англичанке: «Если у вас спросят одежду для ребенка, вы будете знать, где она находится».





Долгие часы терзаться на ложе пыток, стиснув зубы и закрыв глаза, каждые пять минут издавать душераздирающий крик, от которого никак не удержишься, смиряться с участью жертвы, которая должна дороге платить за любую радость, — все это еще ничего, если в конце испытаний тебе сияет надежда. Но если ждешь величайшего разочарования, последней муки, когда к почти животным крикам женщины должны примешаться рыдания обманутой в своих надеждах матери, — какая это ужасная пытка! Полумертвая, окровавленная, она, теряя сознание, все повторяла: «Он мертвый… мертвый…» И вдруг услышала пробу голоса, первый крикливый вздох, первый призыв к свету, который вырывается у рождающегося ребенка. И с какой переливающейся через край нежностью она ответила на голос ребенка:

— Малыш ты мой!

Он был жив. Ей принесли его. Оно принадлежало ей, это крошечное существо, еще не умевшее глубоко дышать, ничего не смыслившее, почти слепое. Этот комочек плоти вновь привязывал ее к жизни, и ей стоило только прижать его к себе, чтобы весь лихорадочный жар ее тела растворился в ощущении целительной свежести. Нет больше ни скорби, ни горестей! Вот он, ее ребенок, ее мальчик, — она так хотела его, так тосковала о нем целых десять лет, из-за него глаза ей обжигали слезы, едва она бросала взор на чужих детей, — вот он, малыш, которого она заранее целовала, так часто целуя другие розовые щечки! Он был тут, с ней, и она заново переживала и восторг и удивление каждый раз, когда, лежа, наклонялась над колыбелькой и раздвигала кисейный полог над неслышно дышавшим во сне, зябко съежившимся новорожденным., Ей не хотелось расставаться с ним ни на одно мгновенье. Когда его выносили на прогулку, она беспокоилась, считала минуты, но никогда еще не испытывала такой тревоги, как нынче, в день крестин.

— Который час?.. — спрашивала она ежесекундно. — Как они там долго!.. Господи, когда же наконец!..

Оставшаяся с дочерью г-жа Ле Кенуа успокаивала ее, но сама тоже беспокоилась, ибо этот внук, первый, единственный, стал бесконечно дорог сердцу бабки и деда, стал лучом надежды в их трауре.

Отдаленный шум, который, приближаясь, превращался в рокот, еще усиливал тревогу женщин. Кто-то подходит к окну, прислушивается. Песни, стрельба, крики, колокольный звон. Наконец, англичанка, выглянув на улицу, пояснила: — Сударыня! Это же крестины!..

Да, этот шум, как во время мятежа, этот вой людоедов вокруг столба пыток — это и были крестины.

— О Юг. Юг! — в ужасе повторяла молодая мать. Она боялась, как бы в восторженной суматохе не придушили ее малыша.

Но нет! Вот он, живой, великолепный, вот он размахивает ручонками, таращит глаза, на нем длинное крестильное платье, на котором Розали сама вышивала фестоны, к которому пришивала кружева, — платьице того, не родившегося первенца.

И сейчас у нее два мальчика в одном, оба — и мертвый и живой — принадлежат ей.

— За всю дорогу он хоть бы раз крикнул, хоть бы раз потянулся к груди, — объявляет тетушка Порталь и в свойственной ей живописной манере начинает рассказывать о триумфальном путешествии через весь город, а в это время в старом особняке, снова дрожащем от оваций, хлопают двери и слуги бегом несутся в сени — там музыкантов потчуют «шипучкой». Гремят фанфары, дрожат оконные стекла. Старики Ле Кенуа ушли в сад, подальше от этого нестерпимого для них веселья. А Нума собирается говорить с балкона, и тетушка Порталь и англичанка Полли спешат в гостиную послушать его речь.

— Барыня! Подержите чуточку малыша!.. — говорит мамка, любопытная, как дикарка, а Розали счастлива, что ей можно побыть одной, подержать на коленях ребенка. Из окна ей видно, как переливается золотое шитье знамен, как смыкается толпа, внимающая речи своего великолепного соотечественника. До нее долетают отдельные слова Нумы, но лучше всего доносится тембр этого чарующего, завораживающего голоса, и ее пробирает мучительная дрожь при воспоминании о том зле, которое причинило ей это всегда готовое на ложь и обман красноречие.

Но теперь с этим покончено. Теперь она неуязвима — ее нельзя больше ранить, нельзя довести до отчаяния. У нее есть ребенок. В одном этом слове все ее счастье, исполнение всех ее желаний. Обороняясь, точно щитом, тельцем крохотного дорогого существа, которое она прижимает к своей груди, Розали тихонько расспрашивавает его, низко склонив над ним голову, словно в самом деле ждет от него ответа или пытается уловить некое сходство в еще не оформившемся, похожем на набросок, личике, в еще расплывчатых черточках, которые чьи-то ласковые пальцы словно выдавили на податливом воске, но в которых ей уже видится и чувственный, упрямый рот, и хищный нос авантюриста, и в то же время слишком мягкий квадратный подбородок.

«Что ж, и ты тоже станешь лжецом? И ты всю свою жизнь будешь предавать других и себя самого, разбивать доверчивые сердца, которые ничего дурного не сделали, которые верили тебе и любили тебя?.. И ты будешь отличаться безответственным, жестоким непостоянством человека, выступающего на сцене жизни, как пустопорожний виртуоз, исполнитель легких каватин? И ты будешь торговать словами, не заботясь об их подлинной ценности, об их согласии с твоими помыслами, лишь бы только они блестели да звенели?»