Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 10

Концептуализация “города” как пространственной формы опосредующего включения, как пространственно-структурной формы уплотнения, хороша тем, что позволяет для начала уйти от всех столь же спорных, сколь и произвольных попыток “содержательного” определения понятия. Что уплотняется? Как? Где? С какими последствиями? Таковы возникающие в этом случае проклятые эмпирические вопросы. Таким образом, для эмпирического исследования открывается многообещающая возможность: заменить в целом слабую концепцию города как всего лишь арены общественных проблем сильной базовой ориентацией на изучение города как целого, поставить в центр аналитического внимания индивидуальный облик[4] “этого” города в отличие от “того” и таким способом идентифицировать специфические локальные модусы обособления, не приписывая поспешно городу те или иные функции, характерные для общества в целом. Никто, разумеется, не спорит, что в городах есть “бедность”. Но надо учитывать, что “бедность”, равно как и “власть”, и “эксплуатация”, – не исключительно городской феномен, и поэтому в первую очередь надо определить тот “вклад”, который вносит в формирование данного феномена именно этот город. Не бедность в Мюнхене, а мюнхенская бедность представляет собой специфический городской феномен, который в плане повседневных практик, институционально и организационно отличается от подобных феноменов в Ливерпуле или Лейпциге: такова будет постановка проблемы для сравнительного урбанистического исследования, которое теоретически строится вокруг концептуального понятия города как пространственно-структурной формы уплотнения, а эмпирически организуется вокруг изучения “собственной логики городов”. При таком подходе, основанном на теории пространства, “собственная логика” на первом этапе операционализируется сравнительно просто – как типичный для этого города в (отличие от того) модус уплотнения: уплотнения застроенной среды, потоков материалов и материй, потоков транспорта, потоков людей и т. д.

Город как пространственная форма уплотнения маркирует эпистемологический интерес, располагающийся за пределами тех подходов в урбанистике, которые основаны на логике родовидовой иерархии и сращения. Теоретическое внимание этих подходов направлено, как ни парадоксально, на общее в той или иной конкретной пространственной форме образования общества. Тогда как следует эмпирически открывать и теоретически моделировать собственную логику городов, динамики обособления и ту данную нам, людям повседневности, несомненную уверенность, что Нью-Йорк – это не Ванне-Айкель, а Аймсбюттель – это не Чикаго. И то общее, что выявляется при сравнении индивидуальных гештальтов городов, можно описывать теоретически более точно. Ведь пространственно-структурная организация плотности и гетерогенности имеет последствия в форме особой конфигурации условий, в форме “избирательного сродства” между пространственной организацией, материальной средой и культурными диспозициями: “город” связан со схемами восприятия, чувствования, действия и интерпретации, которые в своей совокупности составляют то, что можно назвать “доксой большого города”.

3. Докса

В социально-феноменологической теоретической традиции словом “докса” обозначается то основанное на привычности и несомненности “естественное” отношение к миру, которое на практике обеспечивает нас принципами действия, суждения и оценки. Открытие “жизненного мира” как “последнего основания всякого объективного познания” (Гуссерль) завоевало такую популярность, что теперь встречается под названием “tacit knowledge” даже в литературе по менеджменту. В центре аналитического внимания находятся отныне модальности естественного миропереживания[5]. Разведочные вылазки в эти дорефлексивные и “бестемные”, т. е. содержательно недифференцирванные, “придонные” отложения “базового знания о жизненном мире” (Matthiesen 1997) привели к концептуальным размышлениям, которые оказались полезны для “спатиализации доксических связей с миром”, намеченных в понятии “докса большого города”[6]. Так, предположение, что опыт повседневного мира является не только социально и культурно специфичным, но и, кроме того, географически ограниченным в своем действии, подкрепляется предложенной Джоном Серлем “минимальной географией фона” (Searle 1983: 183; цит. по Matthiesen 1997: 175). Серль отличает “глубокий” фон, как бы систематизирующий компетенции крупного порядка, от “локального фона”, который включает в себя локальные, основанные на доксе культурные техники. И именно этот локальный фон, внутренне структурированный различением того, “каков мир”, и того, “как что делается”, представляет особенный интерес для пространственных измерений жизненного мира. Ведь если “безмолвное переживание мира как само собой разумеющегося” (Bourdieu 1987: 126) не является беспредпосылочным – никто же не живет в мире вообще, – тогда восприятия пространства и связи с местом, “senses of place” (Feld/Basso 1996) относятся, без сомнения, к конститутивным рамкам фонового знания о жизненном мире. Конструирование привычных диспозиций, посредством которых мир делает себя самоочевидным, поглощает время и структурирует пространства. Доксическими, или самоочевидными, являются поэтому и опыт пространств и мест, и формирование “родного мира”, основанного на различении знакомого и чуждого, и конструирование “стабильных привычных центров” (Waldenfels 1994: 200f.).

Доксические связи с миром подразумевают доксические связи с местом. “Не существует никакого «естественного» места, но существуют значимые места в том смысле, в каком Мид говорит о «значимом другом»” (Waldenfels 1994: 210). Для Джорджа Герберта Мида значимые другие маркируют первичную инстанцию освоения мира, без которой не может быть достигнут уровень обобщенного принятия ролей. По аналогии с этим значимыми местами можно было бы считать те точки, где на человека накладывают свой отпечаток дорефлексивные переживания пространств, мест, само-собой-разумеющейся принадлежности и аффективной включенности, которые способны стать основой для любой обобщенной и рефлексивной связи с пространством и с местом. Однако несомненно имеющийся “горизонт знакомого и известного” (Schütz 1971: 8) может омрачиться, переживание мира и обращение с ним как с чем-то само-собой-разумеющимся может разрушиться, короче говоря, доксические определенности могут – именно в силу того, что базируются на согласованности пространственных форм и привычных диспозиций, – быть поколеблены, когда рутинные механизмы не срабатывают и непосредственное практическое соответствие между самыми обычными привычками и той пространственной средой, с которой они согласованы, не устанавливается.

На этом фоне “большой город” в первый момент предстает явным разрушителем доксических определенностей. Рассчитанная на перманентность динамика уплотнений, ускорившиеся процессы гетерогенизации, а с ними и плюрализация вмененных представлений о нормальности ведут к тому, что специфические для данного пространства и места измерения типа “знакомое” и “свое” оказываются непрочными, а образование устойчивых, привычных центров становится маловероятным[7]. Но этим все не заканчивается. Ведь и большой город принуждает к практической согласованности, он тоже вызывает “естественное” отношение к миру, которое находит свое выражение и утверждение в виде доксы большого города. Происходит урбанизация базового знания о жизненном мире. Тезис об урбанизации жизненного мира основан на предположении, что, как и в случае больших технических систем – таких как вода, электричество и т. д., – городские способы переживания и восприятия помещаются в содержательно недифференцированный горизонт базового знания о жизненном мире. Локальный фон и свойственные ему и только ему доксические культурные техники предзаданы не только городом, но и локальной спецификой. Если что-то классифицируется как “характерное для большого города”, это говорит о релевантных сдвигах и значимых дистанциях. Ведь доксу большого города можно рассматривать в качестве как бы результата поколебленной доксы, потому что речь идет о закреплении и хабитуализации того зыбкого опыта, который возникает при сломе доксических определенностей. Этот новый “практический смысл” большого города, это новое “состояние тела” (Bourdieu 1987: 126) приказывает, повелевает, вымогает и делает возможным превращение минутного, ненадежного и чуждого в привычное, его слияние с чувством “знакомого” и “своего”. Своеобразность этих привычных диспозиций не в том, что я живу как чужой среди чужих, а в том, что я это положение дел переживаю как само собой разумеющееся. Георг Зиммель очертил центральные мотивы доксы большого города решительными штрихами: блазированность[8], сдержанность, отстраненность и безразличие. Обычное возражение Зиммелю – что он таким образом описал разве что паттерны реагирования и приспосабливания, характерные для буржуазного индивида, а не институционализацию норм солидарности и взаимности, бытовавших среди большинства городских жителей. На это с позиций представленной здесь эпистемологической интенции можно было бы ответить вопросом: не следует ли интерпретировать уплотнение ядер солидарности, в свою очередь, как эффект хабитуализации неуверенности, неопределенности и небезопасности, а стало быть – как диспозицию, вполне типичную для современной эпохи и для большого города?

4

Интересные и многообещающие для холистически ориентированного дизайна исследования рамочные категории можно заимствовать у несколько позабытой в современных дискуссиях теории гештальта. О гештальте и восприятии гештальта “городского” см. Lindner 2006.

5



“Повседневность”, “жизненный мир”, “контекстное знание”, “биографизация”, “история снизу” – вот лишь некоторые из ключевых слов, давших повод Ульфу Маттизену говорить о подлинном “буме доксы” с конца 80-х гг. прошлого века. См. его важную для понимания этой проблематики статью (Matthiesen 1997), направленную на анализ интерпретативных паттернов в контексте объективной герменевтики, а также глубокие возражения, которые с этой позиции были высказаны им против концепции габитуса Пьера Бурдье, построенной на классовой теории спецификации (Matthiesen 1989).

6

Концепциям спатиализации, относящимся к феноменологической школе, посвящена обобщающая работа Waldenfels 2007. Непрекращающийся спор по поводу пространственных измерений “социальной среды” см. в Grathoff 1989; Matthiesen 1998; Keim 1998; 2003; Somm 2005.

7

Здесь находит свое “обоснование в предмете” критика больших городов. Однако и оптимизм воспоминаний, и нормативное перерисовывание реальности, проявляющиеся в идеальном образе “европейского города”, указывают на деструктивный потенциал этой новой формы образования общества.

8

Здесь и далее авторы употребляют понятие «блазированность» (нем. Blasiertheit) в том значении, в котором оно употреблено в классической работе Г. Зиммеля «Большие города и духовная жизнь»: притупленность чувств и высокомерное равнодушие, свойственное человеку, пресыщенному впечатлениями. – Прим. пер.