Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 85

Булавин вылез из-под телеги, ворохнулся, стряхивая сено, отыскал завалившуюся трухменку и неторопливо надел её на голову.

— …найду за Доном Салом Серень тайшу — сына Богатыря — скажу: Оргей землю московскому боярину продал, а нас с той земли прогнал, ест!

Вчера они встретились под вечер. Булавин заметил одинокую кибитку калмыка. Когда он подъехал, калмык схватил саблю, жена его — лук, а трое детишек ощетинились ножами… Сейчас калмычка ушла за водой к озеру, а детишки ещё спали. Во всём мире стояла первозданная тишина, пронизанная тонким щебетом птиц, да ещё от озера, то опадая, то вновь подымаясь на недосягаемую высоту, докатывалась журавлиная песня.

— Не пойму: поют или плачут? — не надеясь на ответ, удивлённо спросил Булавин.

Калмык снова повернулся к озеру — слёзы от дыма блеснули на широкоскулом лице. Казалось, он тоже впервые услышал эту песню.

— Да, плачут, — сказал он убеждённо. — Твой и мой.

Теперь и Булавину казалось, что из всей многогорлой песни выстругиваются два сильных высоких журавлиных голоса.

Калмык поднялся с колен, сторонясь дыма, утёрся рукавом и опасливо заметил:

— Худа наплачут.

— Авось пронесёт! — буркнул Булавин сурово.

Часть третья

1

С самого утра без умолку рыдали колокола на Софийском соборе. По приезде в Киев Пётр заказал панихиду. Колокольный звон разбудил его, и он тотчас вспомнил, что больше нет генерал-адмирала Головина… Пётр не дождался постельничего Гаврилу Головкина, сам торопливо оделся в повседневный мундир, достал бумагу, перо, да так и не умывшись сел писать Апраксину.

«Ежели сие письмо вас застанет на Москве, то не извольте ездить на Воронеж; будешь на Воронеже, изволь ехать в Москву, ибо, хотя б никогда сего я вам не желал писать, однако воля всемогущего на то нас понудила, ибо сей недели господин адмирал и друг наш от сего света отсечен смертию в Глухове; того ради извольте, которые приказы (кроме Посольского) он ведал, присмотреть, и деньги и прочие вещи запечатать до указу. Сие возвещает печали исполненный Пётр».

В дверях за это время стали Гаврила Головкин и Меншиков, не смея ступить за порог, не смея мешать.

— Отправь это в Москву! — не поворачиваясь, убитым голосом приказал Пётр Меншикову. — Отныне генерал-адмиралом станет Фёдор Матвеевич…

Головкин и Меншиков подошли к столу.

— Не умывался? Я сейчас! — встрепенулся Головкин.

— Полно, Гаврило Романович! Мне уж не двенадцать годов, ныне не потешные полки водить приходится, а тебе уже не пристало в постельничих ходить. — Пётр оторвал ладони от лица, глядел на приближённого с детства человека. — Отныне повелеваю тебе отправляться на Москву и ведать исправно Посольским приказом! Шафиров тебе во вспоможении будет.





— Пётр Алексеевич…

Пётр поднялся. Навис над ними.

— Отныне принуждён оторвать тебя от себя дела великого для! Отныне ты токмо останешься со мной, посмотрел на Меншикова. — И да поможет нам бог…

Он схватил со стола шляпу и торопливо вышел на двор, где ожидал лёгкий возок, отвёзший его в церковь. Дорогой он не видел летней красы города. Ни Днепр, засиневший в низине, под кручей берега, ни знаменитые холмы — колыбель Руси, ни золото куполов под ослепительным солнцем — ничто не могло вывести Петра из христиански умиротворённого, почти тоскливого расположения духа, что случалось с ним очень редко. Однако его раздумья о бренности бытия вытеснялись заботами, а колокольный звон уступал место грому пушек того грядущего сраженья, места и времени которого ещё никто в мире не знал, но ожиданьем которого жила Европа, Карл, Россия и Пётр. Из головы не выходили в эти последние дни секретные сведения, доставленные ему сюда, в Киев, и они, эти сведения о шведских войсках, сейчас снова всплывали в сознании:

«В Саксонии при Карлушке 24 тысячи с лишком конницы. Пехоты — 20 тысяч. В Лифляндии у Левенгаупта с 16 тысяч. В Финляндии у Любекера больше 14 тысяч ещё… Все откормлены, одеты, оружны и готовы пойти на зов этого смелого бродяги…»

…Толпа нищих расступилась под окриками, и Пётр, как по живому коридору, пахнущему кислятиной и паршой отрепьев, вошёл в блестящее лоно древнего собора. Там, в его битком набитой душной пещере, тотчас образовался коридор от входа до царских дверей. На клиросе уже пел хор, но в голове Петра вместе с тоскливыми мыслями о кончине Головина теснились расчёты и соотношения сил врага и его армии, и всякий раз, когда Пётр раскидывал в сознании эти силы — пехоту, артиллерию, драгунские полки, он постоянно учитывал армию Шереметева, двигавшуюся к западным границам после подавления астраханского бунта. Эта армия — казалось ему — как полк Боброка в Куликовской битве, оставалась его надеждой на дополнительный и, быть может, решающий удар…

— Мин херц! А мин херц! — услышал он знакомый шёпот Меншикова. Оглянулся — на светлейшем лица нет.

— Чего тебе? — буркнул Пётр, въедаясь в глаза светлейшего князя, будто ожидая весть о новой кончине близкого человека.

— Худые вести, мин херц…

Пётр резко повернулся, оттолкнул его и устремился к выходу. Меншиков ссутулился и, шевеля широкими, мужицкими лопатками под тонким сукном голубого мундира, спешил за ним. У дверей сначала обалдели, а затем песком рассыпались нищие.

— Говори! — обернулся Пётр, сжав губы так, что ямка на небритом подбородке побелела.

— Мин херц… — Меншиков настороженно обернулся, искоса глянул на царя. — Армия Шереметева… Прискакал гонец с письмом… Вся, как есть, на Дону…

— Что?! — рявкнул Пётр, откинув шляпу и обеими руками вцепившись в мундир князя, в его алую ленту. — Говори!

— …разбежалась…

2

Антип Русинов считал Бахмут потерянным раем, но, оставив курень Булавина в страхе перед Горчаковым, он ещё не знал, что как свет не без добрых людей, так и Дон не без милости. Промыкавшись зиму у староверов, по весне Антип вызнал: за Осиновской станицей строится беглыми людьми городок. Пошёл туда.

Новый городок рос на глазах. В считанные недели весны он так набух беглыми, что жители порешили по казацкому обычаю — на кругу — раздать и удлинить стены. Всего обнесли невысоким земляным валом и сосновым раскатом четверть ста саженей в ширину и около семидесяти в длину. Со стенами мучились долго, но строили с задумкой на будущих беглецов. С весны трудились на новом хуторе-городке одиннадцать семейных и человек тридцать одиноких, или, по-степному, — бурлаков, а в разгаре лета набежало ещё. Городок строился плотно, по-древнему, с узкими улочками, ведь каждая сажень огороженной земли ценилась во сто крат дороже, чем за стеной, в степном дармовом океане. Работа кипела так, будто городок вот-вот ждал нападенья неприятеля. Каждый беглый строил на свой манер. Крестьяне украйных земель делали стены из глины, смешанной с камышом. Люди с севера ставили деревянные высокие срубы с маленькими окошками. Воронежцы, тамбовцы, рязанцы строили всяк по-своему, но всё же с оглядкой на соседей: если нравилась чужая манера — брали лучшее себе.

Антип Русинов едва не угробил свою лошадёнку, пока возил лес на свой дом. На кругу кричали, чтобы не брать лес вокруг городка, вот и пришлось возить за десять вёрст. Построился Антип по-северному — высоко. Крышу крыл, глядя на соседа из-под Бела города, — камышом, но на князьке, на бревно-охлупень поставил деревянного крутошеего коня. Не удержался! Но как всякий хозяин, он мечтал о многих доделках. Хотелось ему и пол сделать из полубрёвен, но материал был ещё сырой, требовал усушки (для себя делал, не для кого-нибудь!), поэтому Антип поставил брёвна в тень для просушки. Потом, как только покрыл крышу, сразу принялся мастерить внутри лавки, стол, стольцы для будущих дорогих гостей. Марья и племянница Алёна с темна до темна крутились около и помогали как могли. В разгар сенокоса затихли топоры. За городком по привольным займищам запели косы. Встали вокруг высокими свежими курганами пахучие стога.