Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 85

На попоне молчали, лишь от костра доносился гомон, там пекли рыбу, выкатывали из костра оставшихся уток, замазанных в глину, раскалывали, с руганью, обжигаясь и смеясь, и снова пили.

— А дальше? — буркнул Голый из-под своей трухменки.

— А дальше жиром заляпано, — вздохнул Епифаний.

— А за жиром чего?

— А за жиром… — борода пошелестела по странице. — А за жиром вот чего: «И приде ко мне Саладин, вождь людям, и рече: восстань убо, и вкуси хлеба и не остави нас, иако пастырь стадо свое в руках волков лукавых…»

— Ты чего, Епифаний?

— Глазыньки слепнуть…

Сухой бурьян ещё лежал обочь, но никто не поднялся и не бросил его в потухающий костёр. Старик посидел молча, глядя куда-то по ручью, в черноту ночи, потом молча поднялся и ушёл за большой костёр.

Булавин задумался над прочитанным, но ничего, кроме путаницы мыслей и непонятных тревожных предчувствий, не вызвал старик своим чтеньем. Он поднялся и пошёл в темноту посмотреть лошадь.

В низине побулькивал ручей, окрепший после первых весенних дождей. Там у самой воды выметнулся сквозь обожжённую летним суховеем траву редкий подсад — последний корм минувшего года. Стреноженные лошади тяжело прыгали, отыскивая эту траву по запаху, держались кучно, поближе к людям. Пока всё было спокойно в степи. У костра тоже почему-то вдруг притихли. Прилёг несвязный говор в стороне, и вот уж кто-то попробовал затянуть песню:

Голосишка был неважный, и тогда заново начал другой, сильный, Булавину показалось, голос Лоханки:

У костра стало совсем тихо. Вдоль по ручью тяжело прыгали стреноженные лошади. Булавин пошёл туда и вскоре услышал ржанье: аргамак узнал его.

— Сенька-а! — прокричал кто-то у потухающего костра. — Вино пролито!

А совсем рядом разгорался серьёзный разговор двух отошедших в сторону:

— Повинись!

— Я не подымал!

— Кашевар видел — ты подымал копейку!

— Не я!

— Повинись!

— Не я!

Двое отошли, накаляя страсти.

Булавин дошёл до своей лошади, поискав её на голодном весеннем уволье, но прежде чем распознал её в темноте, она сама учуяла хозяина и радостно ткнулась ему в шею мягкими, как пена, губами.





— Ты мне не побратим, ты — высмердок! — доносилось слабее.

— А ты бойся злого навета!

— Повинись!

— Не я!

— Чтобы тебе всю жизнь в тяглых ходить!

— А тебе, неверующий Фома, всю жизнь под боярской рукой костохватом быть!

Булавин гладил лошадь и чувствовал ладонью хрящи её тугих тонкостриженых ушей — животное прислушивалось к людскому спору из-за утерянной копейки. То была их жизнь…

— Караульных наверхи! — разнёсся под берегом голос Никиты Голого.

Костры попритухли. Вокруг валялись на сёдлах и попонах бездомные люди — вольница атамана Голого. Он нашёл их в степи, отринул этих разноземельных от тупого разбоя, что вершили они живота своего ради, вложил им в головы своё слово и привёл под Астрахань. Ничего, что ныне опоздали, ещё всё впереди. Будет у них и одежда, и оружие, и кони, и эта несчастная, ныне надобная им копейка, только всё надо обдумать…

«Думай, Кондрат, да не продумайся…» — засверлила ему мозг тяжёлая мысль.

— Ну, гуляй! — сказал он лошади. — Завтра — к Некрасову!

15

От Астрахани до Чёрного Яра Булавин ехал, придерживаясь берега Волги, от Чёрного Яра повернул резко на запад, держа лошадиные ноздри к Есауловской. После многонедельного мытарства по степям — от Запорожья до Астрахани через Терек — надо было по раннему уговору встретиться с Некрасовым. Было что рассказать. Не терпелось поделиться тем, что передумано, да и давно не сиживал с ним до петухов, давно песен не певал, а ведь любил когда-то. После азовского похода неделю в Черкасском городе гуляли. Помнится, Некрасов всех удивил: купил у какого-то монаха «грамматику» и принялся учить. Но что ему, Игнату, он все буквы к тому времени знал!

Так и домой ехали: Булавин песни пел, Некрасов читал в седле, хороня книжку от ветра. «Толковый казак…» — с гордостью за друга не раз думал Булавин. Теперь ему не терпелось добраться до Есауловской, испить с дороги медный ковш колодезной воды: пить у друга воду — слаще мёду…

Бурая, ещё не просохшая степь мягко глушила лошадиный топот. В низинах чёрным киселём цыкала из-под копыт земная сукровица. Вспомнилось, как снежна была минувшая зима, как долго копила она и как старательно укладывала снега. Долгая зима, а Булавину в Трёхизбянской казалась она от тесноты ещё длинней. Но прилегли восходные ветры, повернули с татарской, с крымской стороны, накатили тепла, посекли дождями снега, и вот уж к концу марта обнажилась земля, запахла прелью перележавших под снегом трав, зашуршал на ветру чернобыл и встали повсюду многочисленные озёра. По небу, по его режущей глаза слюдяной синеве поплыли к северу развальные клинья журавлей. По вечерам в густеющей сини временных озёр, в заводях набухших рек, за рыжей опушью прошлогоднего камыша белой кипенью оседали на ночь лебединые стаи. Порой на восходе, если посчастливится кому услышать, над степью — от земли к небу — вознесётся вдруг журавлиная песнь необычайной красоты.

Много людей живёт на земле, но мало кто слышал эту песню. То не крик поднебесный, не привычное курлыканье — а песня, то ли грустная, то ли радостная, весенняя, она начинается с серебряного голоса запевалы; первые звуки её похожи на восторженный хохот, потом вся стая, включаясь в песню последовательно, одна птица за другой, сливается в единый хор. И когда постепенно эта многогорлая песня станет замирать, тот же первый голос возьмет её за самую кромку, вновь выйдет вперёд и с ещё большей смелостью и будто бы с другим оттенком задаст новый куплет: вот так, мол, пойте, радуйтесь новой весне, радуйтесь жизни…

Булавин никогда не слышал журавлиной песни, хотя сорок с лишним вёсен пролетали над ним эти птицы, а может, и слышал, да не трогала она за душу, а тут проснулся вдруг от непонятных звуков, задержал дыханье, не шевелился. Он понял, что лежит под телегой, около юрты калмыка, приютившего его, под ним пахло обмятое сено, на востоке разливалась заря — ядрёная, по-весеннему широкая, — а в степи ни ветерка и только эта волнующая, волшебная песня…

— Чего это? — спросил Булавин калмыка, раздувавшего огонь под таганом.

Калмык повернулся в ту сторону, откуда доносилась журавлиная песня, блеснул широким, задубевшим на ветрах и солнце лицом, но не ответил. Булавину показалось, что он не понял, и хотел повторить вопрос, но калмык заговорил о другом:

— Оргею худо будет. Оргей степ боярину продал — нашу степ, а свою себе оставил… Найду на Дону орду Сеттер Мурзы — скажу им. Худо Оргею будет. Худо!