Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 25

В контексте французской традиции слово «déracinemen» связано с именем Мориса Барреса (1862–1923), писателя из Лотарингии, который в романе «Les Déracinés» (1897), пользуясь искусством иронии, показал стирание региональных различий в централизованной государственной машине. Главный герой романа, преподаватель лицея в Нанси (столица Лотарингии), Поль Бутейе, воспитывает своих учеников в духе кантовского морального формализма: «Лишить этих детей корней (déraciner), отделить их от почвы (sol) и от социальной группы, с тем чтобы, избавив от предрассудков, поместить в абстрактный разум – как это остановит его, его, не имеющего ни почвы, ни общества, ни, как он считает, даже предрассудков?»[98]. Бутейе, этот «продукт» унитарной педагогической машины, фабрикующей «сынов абстрактного Разума», уезжает в Париж, где делает политическую карьеру. В конце романа он избирается депутатом Национального собрания от Лотарингии. И когда на банкете в Нанси тост в его честь произносят с лотарингским акцентом, то в своем «алаверды» он замечает поздравившему его: «Как вы помните, я восхищался вашим талантом, но я буду вами восхищаться с особенной силой тогда, когда вы совершенно избавитесь от всякой интонации и вообще от всякого лотарингского своеобразия»[99]. Этой фразой заканчивается роман, переведенный на русский язык в 1898 г., но с тех пор не переиздававшийся. Сегодня его автор остается у нас практически неизвестным, если не считать его антидрейфусарской позиции, которая и принималась во внимание, когда Борис Шлецер, переводя «Апофеоз беспочвенности», старался избежать реминесценций, отсылающих к Барресу, и поэтому перевел название книги Шестова как «На границах жизни»[100]. Пирон, фиксируя эту ситуацию, справедливо замечает: «Тем самым весь ансамбль идейных ассоциаций утрачивается в так озаглавленном сборнике» (С. 24).

Впрочем, Баррес, по сути дела, никак с Шестовым не перекликается – ведь в случае французского писателя мы сталкиваемся с социолого-натуралистической ментальностью конца XIX в., которую стремился преодолеть русский мыслитель, вдохновляемый Ницше и Достоевским. Мы, однако, сказали об этом писателе и его романе, потому что ключевое слово Шестова в интерпретации Пирон – именно «беспочвенность». «Чего мы ищем, когда ищем корней? Начал? Нет, не начал – мы ищем источников жизни. И потому корнями не могут быть принципы или идеи. Идеи это даже не стволы и не ветви, это листья на дереве жизни», – записывает Шестов в черновых тетрадях 1919 г. (С. 386). Живые, мы устремлены к жизни. Вот самое главное, что хочет нам сказать этот философ, решившийся заглянуть за край философии в ее цель и предел – мудрость.

Как же трагическое переживание молодости отразилось на философской мысли Шестова? Дочь философа Н. Баранова-Шестова скупо сообщает о «нервном расстройстве, мучительных невралгиях, полном изнеможении». К концу 1895 г. он вступает в полосу тяжелого кризиса, «вероятно, из-за того, что приходилось так много времени отдавать нелюбимому делу, и вследствие потрясения, вызванного трагическим событием в его личной жизни»[101]. Е. Герцык пишет о «внутренней катастрофе», а его близкий друг А. М. Лазарев говорит, что с ним случилось даже «нечто более страшное», чем катастрофа[102]. Ж. Пирон считает, что он, «по-видимому, пережил стирание хранимых в сознании данных, полное расстройство разума» (С. 92). Пережитая катастрофа, предполагает исследователь, привела к тому, что Шестов увидел призрачную сущность человеческого сознания: «Ментальный мир культурного человека, – продолжает она, – стремится создавать обманчивые представления, фальсифицирующие реальность ее вуалированием» (Там же). И как ответ на этот трагический опыт возникает интеллектуальная программа Шестова, его «деконструктивистский» подход к философии и науке, нацеленный на то, чтобы за пеленой рациональной «ясности» почувствовать бездну самой реальности. Вот здесь и всплывает со всей экзистенциальной весомостью слово «беспочвенность», ибо нет более беспочвенной «вещи», чем бездна.

Книга Ж. Пирон является прежде всего исследованием поэтики Шестова: «Я верю, – говорит ее автор, – что только поэтика Шестова содержит в себе ключ, позволяющий раскрыть некоторые секреты, которые содержит его творчество» (С. 93). «В любом исследовании экзистенциальной мысли, – пишет швейцарский ученый, – принципиальный вызов состоит в том, чтобы найти равновесие между различными планами и измерениями, которые предстают амальгамированными: философия, критика, поэтика, внутренняя биография, политика» (Там же). В философском же плане не будет лишним напомнить еще раз, что экзистенциальный мыслитель не может не стремиться преодолеть идеалистическую философскую традицию, бессильную выразить трагизм человеческого существования. Шестов начинает свою философию с признания трагедии в основании мира. Шекспир и Достоевский – два величайших трагика Нового времени – его учителя и вдохновители. Их опыт резонирует с его собственным. А это и есть начало мысли, в данном случае – экзистенциальной. «Спуск» в молодые годы Шестова и нахождение у него наброска собственной идеалистической системы в качестве философских «первокорней» снова выводит читателя на тему «почвенности / беспочвенности»: «Речь идет о том, – говорит Пирон, – чтобы выявить, чем же “Шестов, лишенный корней”, обязан своему первому Я, укорененному в вере в жизнь, мечтавшему о том, чтобы стать знаменитым русским писателем, изменяющим мир с помощью слова» (С. 94). Тем самым вся тема Kampf, ‘борьбы’, о которой особенно настойчиво Шестов говорит в своей книге о Кьеркегоре (1936), оказывается не борьбой с внешними оппонентами, а борьбой с самим собой, что и придает ей глубокую экзистенциальную убедительность.

Интерес для прослеживания генезиса мировоззрения Шестова представляет анализ его ранней малоизвестной статьи о Вл. Соловьеве (1896). В этот период он находится под впечатлением от мысли Л. Толстого с его устремлением к правде и противостоянием любой власти, действующей в этом мире. В этих исканиях Шестов идет во многом теми же путями, что и другие его современники, например М. А. Новоселов, также переживший увлечение толстовством вплоть до осуществления его на практике, но затем его преодолевший.

«Невидимый рост души», в работе самопреодоления совершаемый в горниле величайших страданий, оправдывает жизнь, – говорит Шестов[103]. А ведь это и было его экзистенциальной задачей – узнать, как же можно жить, если жизнь наполнена муками и страданиями, смысл которых остается неясен. Шестов считает, что «луч света» в темном царстве случая Шекспир, которому он посвятил свою первую книгу, находит. Автора книги о русском мыслителе увлекает остуженное дистанцией описание поэтики этих экзистенциальных страниц Шестова. Читатель однако чувствует, что духовное измерение при этом уходит в тень, раз главным становится выявление специфики языка философа, форм его речи. Для русской культурной традиции такие исследовательские приоритеты вряд ли безусловны, если отвлечься от формалистического литературоведения, несомненно принесшего немалые научные результаты, но никак не отменившего значимости других, более метафизических подходов. Язык Шестова, разумеется, «поэтически нагружен» (С. 148), в нем можно и нужно находить определенную форму, прослеживать ее метаморфозы, пытаясь раскрыть поэтику его слова, действительно неотделимого от мысли (С. 260). Но формальное описание языка, сколь бы важным для научного литературоведения ни было, для философского постижения культуры имеет смысл лишь в том случае, если оно выявляет духовно-смысловой стержень авторской работы. Не могущее быть отделенным от философии литературоведение Розанова, Вяч. Иванова, Бахтина приучило нас именно так чувствовать словесное творчество.

98

Barres М. Les Déracinés. Paris, 1897. Р. 19.

99

Barres М. Op. cit. P. 491.





100

Борис Шлецер перевел «Апофеоз беспочвенности» как «Sur les confins de la vie».

101

Баранова-Шестова H. Указ. соч. T. 1. С. 22.

102

Там же.

103

Шестов Л. Сочинения в двух томах. Т. 1. Томск, 1996. С. 174.