Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 4

Это признание безумия как своей (не случайной, но необходимой) возможности требует, в свою очередь, и другого признания: не может начаться не только то, «о чем» мысль, но и тот, «кто» мыслит: определенность субъекта мысли, его от-личие от всего остального также тонут в неразличимости истоков. В этом отношении философия поструктурализма наследует Ф. Ницше с его вопросом: «Кто здесь задает вопросы?» и, соответственно, с разоблачением этого «кто». Там, где я решаюсь на бросок к немыслимому «условию» мысли, осуществляю тот «взлом», о котором пишет Ж. Делез, или «разрыв в тексте», который утверждает (вопреки своему собственному утверждению тотальности текста) Ж. Деррида, я неизбежно открываюсь той стихии, которая растворяет в себе само это «я». Тот, кто мыслит, так же вторичен, как и то, «о чем» мыслят. Этот «кто» – не более чем промежуточный результат случайных и немыслимых обстоятельств, тот, кто должен разоблачить самого себя именно для того, чтобы остаться верным себе – как «современному cogito» (М. Фуко). Именно поэтому утверждение бессубъектного характера мышления, наряду с разоблачением идеи образца или оригинала – ведущий мотив постструктуралистской философии.

Именно строгое и бескомпромиссное следование основной интенции cogito неизбежно приводит к открытию его зависимости от того, что не только им не является, но и не поддается никакой концептуализации, всегда ускользает от света рефлексии. Человек как мыслящий субъект вынужден признать свое «темное» происхождение: «Первоначальное в человеке не способно ни свестись к некой предельной точке тождества, реальной или потенциальной, ни даже указать на нее, неспособно выявить в Тождественном тот момент, когда отщепление Иного еще не произошло. Оно с самого начала сочленяет человека с чем-то отличным от него самого, оно вводит в человеческий опыт возникшие раньше него содержания и формы, над которыми он не властен, оно связывает человека с разнообразными, взаимопересекающимися, порой несводимыми друг к другу временными последовательностями, рассеивает его во времени и вместе с тем водружает в самое средоточие вещей. Как ни парадоксально, первоначальное в человеке не возвещает ни о времени его рождения, ни о древнейшем ядре его опыта – оно связывает человека с тем, что существует в ином времени, нежели он сам, оно пробуждает в нем все то, что ему не современно, оно беспрестанно и каждый раз с новой силой указывает на то, что вещи много старше его, а потому, раз человеческий опыт всецело создан и ограничен вещами, определить его первоначало невозможно»11.

Таким образом, важнейшей задачей cogito становится разоблачение самой формы «я мыслю» как необходимой, но все же иллюзии, создаваемой работой машины мышления. Эта иллюзия выступает результатом того же самого движения мысли, которое порождает убеждение в существовании самотождественного Образца: последний может быть распознан, скопирован, отражен только тем, кто также обладает самотождественностью. Иными словами, моя устойчивость в качестве субъекта мысли порождается в ходе того движения, истоки которого мне не ясны, не зависят от меня и всегда меня опережают.

Эта «темнота» истоков, в свою очередь, проявляется двояко: во-первых, как невозможность проследить причины и условия конституирования меня как мыслящего и, соответственно, говорящего, и, во-вторых, как невозможность собственной речи – в силу того, что мне всегда уже даны формы, в которых мысль высказывается. В эссе, посвященном творчеству А. Арто, Ж. Деррида осмысляет идею Арто о «похищении слова» именно в контексте тезиса о неустранимой вторичности субъекта: «С момента, с которого я начинаю говорить, слова, которые я нашел, будучи именно словами, мне уже не принадлежат, изначально повторяясь…»12. Это «изначальное повторение», собственно, и ставит под вопрос мое право на то, чтобы быть субъектом мысли и речи: «Итак, отныне тот, кого называют говорящим субъектом, не будет больше тем, кто говорит или, по крайней мере, тем единственным, кто говорит. Он оказывается чем-то неизбежно вторичным, поскольку начало всегда уже скрадено в том организованном поле слова, в котором он тщетно ищет свое всегда отсутствующее место. Это организованное поле – не просто то, что могли бы описать некоторые теории психического или лингвистического факта. В первую очередь оно оказывается, если отвлечься от дополнительных значений этого выражения, культурным полем, в котором я должен черпать мои слова и мой синтаксис, историческим полем, оказавшись в котором, я должен читать по писаному. Структура кражи уже устанавливает, устанавливая себя, отношение слова к языку»13.

«Кража», таким образом, неизбежна здесь и потому, что нечто («культурное» или «историческое» поле) всегда меня опережает (а значит, говорю не «я»), и потому, что украденное невозможно вернуть «владельцу» – за неимением такового. Иными словами, это исходное (для меня) нечто сливается с темнотой ничто. Я застаю себя всегда уже мыслящим и говорящим, но легитимность этого мышления и говорения оказывается под вопросом именно в силу того, что мысль и речь пытаются обратиться к своему истоку без оглядки на связанные с этим обращением опасности. Открытие темноты этого истока – принципиальной, неустранимой, – оказывается одновременно открытием необходимости «самоубийства» того, кто приписывал мысль себе. Разумеется, речь идет о теоретическом самоубийстве, иными словами, об утверждении невозможности помыслить субъект как «мыслящую субстанцию». Последняя десубстанциализируется, обнаруживает свою алогичную «природу» в тот самый момент, когда оказывается своим собственным «объектом». Чем последовательнее осуществляется требование саморефлексии мысли, тем более очевидной оказывается саморазрушительный характер этого настоятельного желания контроля над собственным началом, или, по выражению Ж. Делеза, «бессонницы мысли»: «…неизвестно, только ли сон Разума порождает чудовищ. Делает это и бодрствование, бессонница мысли, поскольку мысль – это тот момент, когда определение обретает единство благодаря односторонней и точной связи с неопределенным. Мысль “проводит” различие, но различие – это чудовище. Не следует удивляться тому, что различие представляется проклятым, что оно – ошибка или грех, образ Зла, требующий искупления. Нет другого греха, кроме извлечения содержания и рассеивания формы»14. Последнее замечание исключительно важно: оно указывает на отношения дополнительности между формой и содержанием мысли как таковой, что, собственно, и уничтожает всякую надежду на возможность содержательного ответа на ницшевский вопрос: «Кто задает вопросы?».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



11

Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб.: A-cad, 1994. С. 352.

12

Деррида Ж. Вкрадчивое слово // Деррида Ж. Письмо и различие. М.: Академический проект, 2000. С. 287.

13

Там же. С. 287–288.

14

Делез Ж. Различие и повторение. СПб.: Петрополис, 1998. С. 46.