Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 54



Поэма была не сырой и не длинной, она была мертвой от первой до последней строки. Это был стихотворный муляж, и говорить в отношении его о сырости — зна­чило приписывать ему хоть какой-то намек на жизнь. Законченный, раскрашенный под стихи муляж. Вряд ли Таисия не поняла этого, скорее всего, не захотела расстра­ивать меня окончательно.

Боже мой! А ведь при каких-то иных обстоятельствах эта картонная мертвечина могла и в самом деле прозвучать и по радио, как прозвучала поэма несчастного школь­ника, моего сверстника. И каково было бы мне сознавать это потом, когда я малость поумнел? Слава Богу! — говорю я опять и опять.

А тогда я шел домой, вдребезги расстроенный, порешив никогда не иметь дела ни с Таисией, ни с кем был то ни было из учительской среды. А радиочтение? Да и хрен бы с ним!

Ко всем пакостям этого дня добавилась еще одна: я, оказывается, забыл ключ от второй, внутренней двери. Между дверями был узкий тамбурок, в котором стояли ведро и швабра. Невыспавшийся, голодный, расстроенный донельзя, я решил дожидаться кого-нибудь из домашних в этом тамбуре. Я запер изнутри наружную дверь, сел на пол, обхватив колени руками, закрыл глаза, стараясь заснуть, чтобы скоротать вре­мя. Заснуть все не удавалось, а перед закрытыми глазами поплыли четкие и ясные, словно видимые в упор, картины, сменяющие друг друга — сначала медленно и плав­но, а потом все быстрее, быстрее, вовсе стремительно. Но все равно в доли мгнове­ний я узнавал эти невероятные, странные сочетания фигур, контуров, цветовых узо­ров и успевал определить их для себя и назвать увиденное. Причем сознание того, что я успеваю это сделать, доставляло огромное удовлетворение, словно кто-то устроил мне экзамен, а я его выдержал. Не помню, сколько это продолжалось, а свое состояние я приписал последствиям сотрясения мозга, полученного мною еще в семилетнем возрасте, в эвакуации.

Не раз потом со мной происходило подобное, обычно в состоянии крайнего утомления, на грани яви и желанного, ускользающего сна. Что это за тесты, кем и зачем они посылаются — не ведаю.

8

Весь девятый класс я отходил в секцию легкой атлетики при Дворце пионеров, то в тамошний спортзал, то на Зимний стадион. О этот потрясающий стадион! Навсегда сохраню я к нему благодарную память. До сих пор снятся мне иногда тренировки под его высоким кровом, и опять узнается во сне ни с чем не сравнимый запах гаревых дорожек (тогда еще не было пластиковых покрытий), и запах здорового пота, и запах песка в прыжковых ямах, и лязганье штанги, и грохот сбитого кем-то барьера, и короткий тяжкий чмок приземлившегося ядра, и резкие команды, и вскрики, такие звучные в этом малолюдном огромном помещении.

Каково было прямо из морозного зимнего дня оказаться в теплом вестибюле ста­диона и, показав пропуск, пройти за спинами трибун в раздевалку, чтобы уже через пятнадцать минут бежать по дорожке в легком разминочном темпе.

А кто это вот уже полчаса месит ногами песок в прыжковой яме? А это Юрий Иль­ясов, лучший прыгун в высоту, рекордсмен Союза. А кто это на пустой трибуне, уце­пившись носками ног за скамью, "качает" брюшной пресс? А это Юрий Литуев, тоже, между прочим, чемпион Союза. А кто эти двое в потрясающих спортивных костюмах ("молнии", полосы, буквы "СССР" на спине) уходят с тренировки, что-то оживленно обсуждая? А это знаменитая Галина Зыбина, будущая олимпийская чемпионка (совсем скоро, этим же летом в Хельсинки) и Виктор Алексеев — великий тренер. Та-ак, а кто это, картинно прихрамывая, возвращается к старту, пробежав очередную тренировочную стометровку? А это, прошу любить и жаловать, Олег Тарутин, юный представитель легкоатлетической секции Дворца пионеров. И этот гомонящий коллектив — трое парней и девица — оттуда же. И всем хватало места: и мировым знаменитостям, и начинающим, с нулевыми спортивными заслугами. И никто из "великих" не шокирован таким соседством, разве что цыкнет, утихомиривая нас, наводя порядок, нервный Юрий Литуев.

На первых же районных соревнованиях школьников я перекрыл третий разряд на стометровке (тогда разряды были общими, не подразделяясь по возрастам), разряд, которого вожделел в спортлагере. Как только я этот разряд выполнил, былые мечты показались мне ничтожными и я тут же стал мечтать о втором разряде. Его (11.5 сек.) в летнюю лагерную пору не было даже у Вадима Соболева. У меня же из всех спринтерских качеств наличествовала лишь частота шага: "Прямо швейная машинка!" — комментировал мой бег тренер нашей секции. Частота-то частотой, но сам шаг был короток, и бежал я предельно скованно. Тем не менее во Дворце пионеров и в школе конкурентов у меня уже не было.



Весь свой досуг я посвящал теперь тренировкам, стихи же писал урывками, обыч­но на уроках. О моем стихотворстве знал уже весь наш класс и параллельный деся­тый, лишь учителя не ведали об этом до одного примечательного случая, едва не сто­ившего мне исключения.

У нас была историчка — нездорово толстая, некрасивая женщина, да еще и со смешной фамилией. Свой предмет она знала великолепно, по каждой теме европейской истории она таскала нас в Эрмитаж, подводила к нужным картинам, растолковывала их содержание лучше всякого экскурсовода и всегда — применительно к тому, что в те дни объясняла на уроках. Она придумывала какие-то особые хронологические таблицы, облегчающие запоминание дат и событий, она приносила в класс уникальные исторические атласы, даже показывала диапозитивы — и все же класс ее терпеть не мог. Эта, безусловно выдающаяся в плане преподавания, историчка была женщиной неуравновешенной, жесткой, не терпящей ни малейших возражений, постоянно срывающейся на крик. Ходили слухи, что в школе, где она преподавала до нас, из-за нее повесился какой-то ученик.

Наш класс терпел ее из последних сил. Терпение лопнуло после очередной конт­рольной по истории, когда за ничтожное перешептывание она выперла за дверь под­ряд четверых.

Выражая волю класса, я составил стихотворную прокламацию, начинающуюся словами? "Друзья! Довольно нам терпеть Все подлости Заплатки! Довольно овцами сидеть Под взглядом этой кадки..." И так далее, чем дальше, тем круче, с постоянным рефреном: "Друзья, смелей, друзья, смелей, Поддержим газават!" (Как раз мы прохо­дили историю Кавказских войн). Написав все это безобразие, на обороте той же про­кламации я собрал подписи класса (подписали все), и в следующий приход в наш класс, несчастная историчка увидела эту петицию на пустом учительском столе, стихами вверх.

Чтобы сообразить, что к чему, историчке достаточно было прочесть две началь­ные строки воззвания. Схватив листок, она выскочила из класса и более в него уже не вернулась.

Цель была достигнута, теперь предстояло платить по счетам. Кисло пришлось бы мне за этот "газават", за эту "коллективку", кабы этому делу был дан ход. Но учителя сами с трудом переносили историчку и сделали все возможное, чтобы убедить ее не кидаться с жалобами по инстанциям — ведь подписался весь класс. Вгорячах исто­ричка уволилась.

Тем не менее я (идиот: хоть бы почерк изменил, хоть бы изложил петицию печат­ными буквами!), тем не менее я был привлечен к ответу. В класс явился директор. мужик, нами весьма уважаемый, поднял меня с места, безошибочно отнеся ко мне авторство "этого гнусного пасквиля". Директор выпер меня из класса с тем, чтобы сегодня же мать пришла в школу! Чтоб оба родителя пришли!

Отец мой в школу никогда не ходил и не пошел бы ни за какие коврижки. Мать, вернувшись после беседы с директором, долго разглядывала меня с неприязненным любопытством.

— Taк вот, значит, каково твое творчество? — спросила она. — Теперь понятно, почему ты дома ничего не показываешь. Представляю наш восторг по поводу такого творчества! А ведь есть в Ленинграде пишущие школьники, ребята, сочиняющие настоящие стихи! Вот в классе у сына нашей медсестры один ученик и в стенгазете печатается, и в литературных олимпиадах участвует. Тут я понимаю: есть, чем гордиться и школе, и семье. А ты? Ты считаешь стихами ту гадость, которую дал мне прочесть Аркадий Исаакович (директор)?