Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 54



Кушнер тоже знал этот рассказ. Мы переглянулись, фыркнув. Вообще, все было в высшей степени несерьезно. Никакой помощи нам, молодым периферийным поэтам, москвич Боков (с высот правления) не предложил, а предложил дерзать, как дерзает, например, его молодой друг Андрей Вознесенский. Это ведь он написал знаменитое: "Богу — Богово, а Бокову — Боково" — знаете это стихотворение?

Мы вывалились из этой квартиры, точно мыла наевшись. Более всего мне было совестно перед Кушнером за все мои посулы, связанные с Боковым. И на кой ляд высунулась та самая соседка со своими явочными адресами!

— Ладно, — махнул рукой Кушнер, — хорошо, хоть тебя признали автором стро­ки. "Это нужно увидеть своими глазами!" — выкрикнул он, подражая пронзительному боковскому голосу. Мы захохотали. А в Ленинграде среди кружковцев, которым мы пересказывали нашу московскую эпопею, эпизод с посещением балалаечника пользовался особым успехом.

А месяца через полтора я получил уже местное письмо из Ленинградского отделе­ния "Советского писателя". Отстуканный на машинке текст предлагал мне как можно скорее забрать из издательства рукопись.

Забирать рукопись (ясно было, что она отвергнута) мы отправились с Володей Левитаном. На третьем этаже Дома книги, где помещался этот "Совпис", расписавшись в какой-то амбарной книге, подсунутой секретаршей, я получил эту несчастную рукопись в косо разодранном бандерольном пакете, густо оклеенном марками. Кроме рукописи, туда был вложен конверт и лист машинописной рецензии. Письмо- сопроводиловка было от того самого (не помню фамилии москвича, коридор издательства), а смысл текста был таков: поскольку, мол, автор — ленинградец, эта рукопись и отправляется по принадлежности. Просьба отнестись к творчеству молодого поэта внимательно и доброжелательно.

Итак, годовой круг замкнулся. Доброжелательное внимание к моему творчеству проявил член Союза писателей Глеб Пагирев, поэт. Вся рукопись была испещрена чернильными пометками рецензента. Отчеркнутые куски авторского текста сопро­вождались вопросительными и восклицательными знаками, причем вопрошал и восклицал Глеб Пагирев, движимый сильнейшим негодованием. Изредка, смягчаясь, он предлагал свои варианты рифм и целых строк, но тут же спохватывался и ставил над стихотворением жирный минус, обведенный кружком. Строки, особо ярко демонст­рирующие авторскую развязность и безответственные намеки, Пагирев цитировал в рецензии. Самое сильное отвращение вызвало процитированное в рецензии почти целиком стихотворение "Комар", с концовкой: "И умер он, не вынув носа, А я уснул в дыму костра. Я ненавижу кровососов, Пусть хоть в масштабе комара". Общий вывод рецензента не допускал двойственного толкования: и на порог издательства нельзя допускать подобных авторов! "Которые, — добавлял Пагирев, — помимо всего прочего, проявляют неуважение к редакции, посылая свою галиматью, так неряшливо и слепо отпечатанную".

— Насчет неряшливости — его единственное попадание, — сказал Левитан. — Плюнь! — и сам плюнул в урну, стоящую у скамьи (выйдя из "Совписа", мы сидели в садике у Казанского собора). — Разбираться в этом маразме — самому чокнуться недолго.

Плюнуть-то я плюнул, но долго еще меня преследовали досада и стыд за всю эту глупую затею с московскими меценатами, начиная даже со Слуцкого.

Забегая вперед, скажу, что на протяжении всей моей дальнейшей литературной жизни, вплоть до сегодняшнего дня, меценатов более я не имел. Если только я пра­вильно понимаю под этим словом некую дружескую опору, поддерживающую десни­цу, литературно значительную или, по крайности, сановную. "Старик Державин нас заметил..."

33

В подвале за занавеской жизнь шла своим чередом. Вместе с нами постоянно сидел теперь наш радист-хозяйственник Паша Филиппов, дальневосточник со стажем, бывший военный моряк, тонувший вместе с кораблем, побывавший даже в штрафниках, человек бурной биографии, начиная с происхождения — по линии знаменитого булочника.

Однажды, ближе к весне, к нам за занавеску вошел белозубо улыбающийся человек, в расстегнутом пальто, в лихо насаженном набок берете. Вид его был настолько располагающим, что я, еще не зная, кто это, заулыбался ему в ответ. Да и все заулыбались.



— Леня, здорово! Привет, Леня! — зазвучали голоса моих сотрудников.

Это был Леня Обрезкин, один из двух братьев Обрезкиных, работавших в партии в прошлом году. Об этих братьях я был много наслышан: о них с удовольствием рассказывали и Герман, и Левитан, и Витя Ильченко, обычно немногословный. Борис Обрезкин, товарищ Германа и Вити еще по Сихотэ-Алиню, покалечивший здоровье тамошними маршрутами и прочими издержками геологического быта, в прошлом году работал уже больным. Это бы тот самый. "Боб", которому вместе с Германом адресовал свое стихотворное письмо Юра Альбов, тоже сихотэалинец: "Дождь истрепал все нервы. Трудно ходить без троп. Выпить бы, что ли, Герман, Выпить бы, что ли, Боб..."

Ленька — о нем разговор особый, поскольку был он одним из самых памятных людей в моей жизни — Ленька Обрезкин попал в геологию лишь в прошлом году, по настоянию брата, чтоб не спился в городе, где он шоферил в тресте очистки. Оба брата были коренными питерцами с Фонтанки, оба были во время войны в армии. Ленька набил морду майору, получил срок и отмотал его на Колыме. В лагерь угодил он настолько свирепый по быту и смертности, что даже в те времена после какой-то комиссии начлага расстреляли за вредительское превышение власти.

Ленька остался жив. Выжил он и тогда, когда страшно покалечился на руднике. Он стоял на терриконе и увидел как кто-то идущий. внизу хочет бросить недокуренный "бычок". С криком "Не бросай, оставь!", Ленька побежал вниз, его догнала сорвавшаяся вагонетка, так вместе с вагонеткой его и выбросило к подножию террикона. Очнулся он от того, что его пихал ногой вохровец: "Вставай, падла!" Ленька поломал обе ноги, крестец и руку. В больничку его положили формальности ради: все равно не выживет. Он выжил на удивление тамошним коновалам, только еще долго хромал. Подкармливал его земляк, ленинградский вор. Этого "вора в законе" за отказ работать забили ломами вохровцы. "Смотри, Хромой, — сказал тот перед смертью Леньке, — будешь менять пайку на махру и на чай — сдохнешь".

После амнистии пятьдесят третьего года, проработав сколько-то времени на том же прииске уже "вольняшкой" — вольнонаемным, Ленька вернулся в Ленинград и вскоре загремел на новый срок, уже на "стройку коммунизма", на Куйбышевскую ГЭС. По сравнению с Колымой, по его словам, это был курорт.

За что он получил второй срок, я так и не узнал. Во всяком случае, при бытовой кристальной честности к соцсобственности Ленька относился с полным презрением: "Тебя это сраное государство грабит, как хочет, и тебе его грабануть — дело святое", — говорил он.

В тот день Ленька зашел к нам поговорить с Германом о предстоящем сезоне: когда планируем отъезд, когда начнут функционировать экспедиционные курсы техников-радиометристов, ему их нужно было пройти.

Через полчаса мы все сидели в облюбованной шашлычной, и я уже точно знал, с кем буду ходить в маршрут.

Приближался полевой сезон. На "весновку" (на заброску продуктов и снаряжения на полевую базу) уже укатил Паша Филиппов, чуть позже, в помощь ему, отправился Витя Ильченко. Герман и Володя Левитан уехали на совещание в Хабаровск, в управление. Встретиться мы должны были уже в Большом Невере, куда из Нижней Тамбовки (с Амура) перебазировалась база экспедиции.

Перед своим отъездом Герман Степанов (по моей просьбе) сходил в Горный на распределение Гришки Глозмана. Тому, как год назад мне, грозило распределение в какую-нибудь дыру, где он был бы никому не нужен. Герман подал на него заявку Дальневосточной экспедиции, и это решило дело. После защиты диплома и военных сборов Григорий должен был работать с нами.