Страница 4 из 54
Помню, в шестом классе другая уже классная воспитательница (тоже русский язык и литература) изредка устраивала нам вечеринки, призванные укреплять дружбу и содействовать нашему общему развитию. В складчину покупались соевые конфеты "кавказские", какое-нибудь печенье подешевле, но в большом количестве (карточки уже отменили), в школьной столовой бралась посуда, кто-то приносил из дому вазу, кто-то красивое блюдо, кто-то патефон с пластинками, из класса выносились парты, ставились столы, и начиналось веселое чаепитие, обязательно — с художественной частью. У нас был свой виртуоз-гитарист, свой чечеточник — постоянные и обязательные исполнители. Конечно же, и всем прочим не возбранялось являть свои таланты, кто во что горазд: хочешь спой, хочешь спляши, хочешь продекламируй что-то, желательно не из школьной программы.
Так вот, на одном из таких вечеров Таисия — наша тогдашняя классная — объявила:
— А теперь Рудик Молев прочтет нам свои собственные стихи! Просим, Рудик, просим! — и захлопала в ладоши, призывая и нас поощрить юного автора.
Юный автор Рудик Молев поднялся над столом и, больше обычного шепелявя (речевой дефект после блокадной контузии), начал читать свои стихи. Сначала, помню, был забавный стих про кота, который такой умный, что даже сам садится на унитаз, за что его уважают все соседи по квартире. Потом было что-то трогательное про маму, а последнее стихотворение было рассуждением о процессе его, молевского, творчества. Дескать, не пойму, как это все получается. Вот сижу, сижу за столом, и вдруг что-то приходит в голову, и я записываю, а потом прочитаю и думаю: что за ерунда получилась?..
Стихи были приняты собравшимися с большим энтузиазмом, автору долго хлопали, хотя болезненный и неуспевающий Молев (он же Моль) никаким авторитетом в классе не пользовался. Лично я был изумлен услышанным. Надо же — сам сочинил! Сидел, сидел и вдруг сочинил! И как это у него получилось? Как это вообще получается: бац — и сочинил?
К себе я возможность сочинительства даже не примерял, ибо, повторю, напрочь забыл о своем стихотворном периоде времен четвертого класса и исписaнной и потерянной тетради.
В том же году Молев ушел из нашей школы, а впечатление, которое произвел на меня первый слышанный вживе поэт, да еще и сверстник, вскоре забылось.
4
Сочинительский зуд, пожизненно не прекращающийся, обуял меня за рубежом четырнадцати лет.
Со стыдом должен признать, что побудительной причиной этого зуда поcлужило тщеславное соревновательство с классиком. Как-то, держа в руках том лермонтовских стихотворений, я случайно сунулся в предисловие, где среди прочих биографических сведений сообщалось, что начало творческого пути гениального поэта относится к четырнадцати его годам. Именно тогда Михаил Юрьевич, вернее, еще просто Мишель, бабушкин внук, осознал свое великое призвание. Стихов этого периода в книге не было, начиналось она "Жалобами турка", очень мне понравившимися. Но датированы "Жалобы" были 1829 годом, то есть, как я высчитал, годом Мишелева пятнадцатилетия. И тут меня прямо-таки ознобила мысль: сравняться с Лермонтовым хотя бы возрастом стихотворного старта. Он — в четырнадцать, и я — в четырнадцать, и если начать писать немедленно, то до “Жалоб турка" еще куча времени.
Откуда взялась эта мысль, почему втемяшилась мне в голову — не вeдaю, но факт есть факт, коли обязался я не врать в этих мемуарах: побудительной причиной вполне сознательного моего творчества было наглое соревновательство с Лермонтовым.
И откуда вдруг появилась эта настырная, оголтелая, дурная писучесть! Предавая огню написанное тогда, я задним числом ужасался мысли, что кто-то, кроме меня, мог прочесть эту стряпню: такая прорва — и ни одной стоящей строки. Какие уж там "Жалобы турка"!
Гаже всего были стихи на идеологическую тематику, которые я писал с особо трепетным настроем, поскольку был убежденным комсомольцем и даже вступил в комсомол на два месяца раньше уставного возраста — четырнадцати лет (опять эти четырнадцать лет!). Добавлю, что, помимо искреннего желания быть в первых рядах борцов за дело Ленина — Сталина, мною при поступлении двигала еще и тогдашняя заочная влюбленность в девушку "с комсомольским значком на груди" — строка из моего стихотворения. Эту девушку-гимнастку я увидал на городских соревнование школьников, когда она, уже отвыступав и переодевшись, подсела к нам, болельщикам: красивая, недоступная, с комсомольским значком на груди.
"Ты к вокзалу меня провожала. Уходил на войну эшелон..." — писал я, имея в виду себя, отправляющегося на ратный подвиг, и ее — не просто возлюбленную, но комсомолку-соратницу, прощающуюся со мной в преддверии верного и терпеливого ожидания. Расставаясь, я впервые сказал ей: "дорогая моя", а она "отвечала, души не тая: Да, товарищ, ты прав — я твоя!"
Много лет спустя этот опус случайно попался на глаза жене, она хохотала до слез, а это "да, товарищ, ты прав — я твоя!" долгое время преследовало меня в качестве ее присловья.
5
Обязательный по программе седьмого класса, так сказать, ознакомительный Пушкин задел меня лишь по касательной. Отведено ему было всего несколько уроков. Ни "Деревня", ни "К Чаадаеву" , ни даже "Капитанская дочка" не произвели на меня особого впечатления, как, видимо, и на остальной класс. Но Таисии (та самая — вечеринки с чаепитием и самодеятельностью), спасибо ей, повезла нас в Пушкин, в Царскосельский лицей, лишь недавно и не до конца еще восстановленный. Дело было зимой, и наша поездка являлась одновременно и лыжной вылазкой, поначалу и прельстившей меня. Но только поначалу. Мне никогда не забыть увиденного тогда: чернеющие копотью развалины Екатерининского дворца, сугробы перед расчищенным лицейским крыльцом и мы, воткнув свои лыжи в сугроб, гуськом поднимаемся в музей. В музее холодина, и мы, только шапки поснимав, слушаем экскурсоводшу, которая — тоже в пальто и в валенках — водит нас по музею: Актовый зал с картиной Репина, классы, кельи лицеистов, келья Пушкина и соседняя — Пущина...
На обратном пути, в вагоне, Таисия рассказывала нам о житье-бытье лицейских подростков: Кюхля, Дельвиг, Пущин, сам Пушкин, еще не великий поэт, а мальчик.
После этой поездки я прочел рекомендованных Таисией Александровной тыняновских "Кюхлю" и “Пушкина" — от корки до корки — и приобщил их к числу постоянно перечитываемых мною книг (таких, как "Давид Копперфилд", "Спартак", "Судьба барабанщика"). Именно после этой поездки я впервые по конца прочел семейный томик "Избранной лирики" Пушкина, составленный Д. Благим. Мне понравилось все, даже и зубримая прежде "Деревня" прочлась по-новому, но наибольшее впечатление произвели на меня стихи с упоминанием персонажей античной мифологии, завораживающе-звучных и совершенно бы непонятных, если бы не пояснительные ссылки Д. Благого под каждой такой непонятностью. (Издание было послереволюционным, рассчитанным на массового, не шибко образованного читателя.) "Плещут волны Флегетона (сноска), Своды тартара (сноска) дрожат: Кони бледного Плутона (сноска) Быстро к нимфам Пелиона (две сноски) Из аида (сноска) бога мчат..."
Именно из этого томика античная компания бодро перекочевала в мои творения тогдашнего времени: " Q муза! Направь моих мыслей поток! С коньками и трешкой я шел на каток..." Или: "Ногами в сугробе, к трамваю башкой Покоился Вакха поклонник седой..." — из стихов о забулдыге, поднятом мною по дороге на каток.
А вот в музей-квартиру Пушкина на Мойке, 12, Таисия тогда почему-то нас не сводила.
Там я побывал по собственной инициативе. Я достоверно называю эту дату — 17 февраля 1950 года, ибо она была зафиксирована в дневнике, который я начал вести вечером того дня.