Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 54



Кстати, это был уже не первый мой побег: в девять лет, еще в эвакуации, в Омске, я удрал домой из пионерлагеря и даже прошел километров пять в неизвестном на­правлении, покуда не был пойман и водворен назад. Думаю, что причиной побегов было не столько то, что я скучал по дому, сколько некий авантюрный зуд, толкавший меня на разнообразные приключения.

В следующем году в наш класс пришла новая воспитательница, которую я с благо­дарностью запомнил на всю жизнь. Вела она русский язык и литературу и была моло­дой, красивой, неизменно справедливой, а главное — любила нас, послевоенных обол­тусов.

Однажды на перемене мы с одноклассником, сцепившись в борьбе, грохнулись прямо под ноги проходивших по коридору завуча и ботанички. Престарелая бота­ничка, отскочив с неожиданной ловкостью, устояла на ногах, а завуч, вполне не ста­рый еще мужчина, споткнулся о нас и грохнулся рядом. Поднявшись, совершенно взбешенный, он схватил нас за шкирки и почти по воздуху потащил к своему кабине­ту, впихнул в дверь. В кабицете он сорвал телефонную трубку, бешено закрутил диск:

— Алло! — закричал он в трубку. — Это ремесленное училище? Я обещал вам чет­верых, так вот: двое уже есть! Фамилии? Сейчас скажу. Как твоя фамилия? — сунулся он ко мне подбородком.

— Тарутин... — слышу я, как чужой, свой обмирающий лепет.

— А твоя?

— Голомысов ... — лепечет товарищ по несчастью.

— Тарутин и Голомысов! — грохочет в трубку завуч. — Записали? Завтра же эти деятели будут у вас! — обещает завуч кому-то неведомому и шмякает трубку на ры­чаг.

— Вон отсюда пока что! Ждите у двери!

Мы стоим с Голомысовым у окна напротив завучевой двери, совершенно расплющенные рухнувшим на нас горем, бывшие враги, братски спаянные общим несчастьем. В ремесленное училище отдают, в "ремеслуху"! В моем сознании это понятие было почти аналогично детской колонии. Во всяком случае, нас тогда стращали и тем, и другим с примерно равным воспитательским успехом. "Ремеслуха" — спецодежда, казарменное житье, дисциплина, пайковая кормежка впроголодь. "Чтоб тебя ремесленники съели!" — было тогдашним ходовым присловьем. И точно — забирали туда, начиная с четвертого класса.

...Так мы стоим у окна и вдруг, не сговариваясь, подвывая, направляемся в класс, где уже давно идет урок.

— Что с вами? — испугалась Верочка, увидев нас, зареванных и несчастных, остановившихся в дверях. — Где вы пропадали? Что с вами стряслось?

— Нас... отдают... в ремесленное... учи-и-лище!.. — прорыдали мы врастяжку, утирая слезы и сопли.

— За что же это?

— Мы упали на пол... Мы с Голомысовым (мы с Тарутиным) боролись и упали на пол... — отвечали мы Верочке и всему нашему классу, заинтересованно затихшему. — Мы больше не бу-у-у...

— Ну-ка, успокойтесь! — приказала Верочка, сострадая. — Садитесь на место, ну­ка живо!

Но дойти до места нам с Голомысовым не удалось. Распахнулась дверь, и в класс ворвался завуч: френч, галифе, сапоги, косая челка над круглым очкастым лицом.

— Вам где было приказано дожидаться? — заорал он на нас. — Живо марш туда, где было велено стоять!



— Сергей Иванович, простите их, они уже все осознали и больше никогда так не поступят! Простите их, пожалуйста! — как-то совсем не по-учительски попросила завуча Верочка.

— Простить? А вы знаете, Вера Ивановна, что эти ваши бандиты сбили меня с ног! И чуть не сбили с ног Нину Гавриловну, пожилого человека! Да по ним не только ремесленное, тюрьма по ним плачет! А ну, марш (это нам с Голомысовым), долго мне тут с вами чикаться? — и повел нас к лобному месту, правда, уже не за шкирки, а легкими толчками в спины.

— Сергей Иванович! — Верочка выскочила из класса вслед за нами, и, поскольку завуч, даже не оглянувшись, скрылся в своем кабинете, в этот кабинет влетела и она, сама уже чуть не плача.

Что там было говорено в кабинете, я не узнаю никогда, как не узнаю с достовер­ностью: в самом ли деле звонил завуч по инстанции или же, нажав на рычаг, вхолос­тую крутил диск телефона и грозно орал в трубку, слушая в ответ лишь короткие гуд­ки.

Дверь завучева кабинета открылась, выпустив Верочку.

— До первого замечания! — раздалось из кабинета. — До первого самого ничтож­ного замечания! И родителям их так и скажите!

Верочка отлепила нас от подоконника, повернула в нужном направлении и, тоже слегка подталкивая в спины, повела обратно в класс. Но насколько же эти ее подтал­кивания отличались от завучевых! Благословенны будьте, Вера Ивановна, самый любимый учитель всей моей школьной поры. А пробыла она в нашей школе лишь два года.

3

Несмотря на благодарную любовь к Вере Ивановне, ни в русском языке, ни в литературе (ее предметах) я отнюдь не преуспевал, а что к стихам не имел особого пристрастия — это уж точно.

И вдруг, в том же четвертом классе, с полной неожиданностью для себя, я сам начал писать стихи, вернее, те ужасаюшие творения, которые я для себя определял этим гордым словом.

В сожженном мною архиве (см. выше) имелась тетрадка в косую линейку, начатая честным диктантом (отметка: четыре с минусом) и двумя упражнениями, а далее изведенная под самостоятельное творчество. Корявым почерком тех времен я записывал сочиняемое впрогон, по всей ширине страницы, без разбивки на стихотворные строки, так, что о наличии куплетов можно было догадаться лишь по отчеркиваниям после их завершения. Там были какие-то послания к соученикам, смысла которых я не смог понять, перечитывая это годы спустя, там было начало поэмы про колхоз (самое, кстати, складное, ввиду полного незнакомства с предметом описания). "Под первый петушиный крик Работа закипела. Все трудятся. Максим-старик Не отстает от дела..." Этот старик пастух, пригнав стадо на луг пастись, садился в тени с газетой, активно реагируя на мировые события: "...в сердцах Макартура ругнул, А пес в лицо его лизнул..."

Самым чудовищным в этой тетради было некое произведение, типа пьесы в сти­хах, в каковой пьесе участвовали Адам и Ева, архангел Автандил (плод моего невеже­ства), соученик мой Вова Тарасов, а также Бог (прости меня, Господи!). Это кромеш­ное произведение я даже не берусь комментировать.

От многих собратьев по перу, причем самого разного творческого уровня, мне приходилось слышать (особенно в последние годы), что сочиняют они как бы не сами, а как бы записывают диктуемое, причем имеют в виду запредельные небесные сферы. Хорошо, коли небесные, а ну как — подземные? Те самые "врата ада"?

Я думаю, что дело обстоит проще, без эксплуатации запредельных сил. Некоторые философы, например, утверждают, что в плане Логоса, Великого Строителя Вселенной, еще до начала времен, наличествовало все, что свершилось, свершается и чему еще предстоит свершиться на Земле. В том числе и существование на ней поэтов. А поэтам, применительно к их свободе воли, предоставлена возможность: либо трудиться во имя торжества Мировой Гармонии, приобщая к ней нечто, от века сущее, пребывающее доселе в немом небытии, оживляя и озвучивая его, либо, стало быть, трудиться на разрушение этой Гармонии, вгрызаясь в нее челюстями своего творчества. Об этих вторых говорить я не стану, а пример первого варианта — Пушкин. Мне представляется, что и "Евгений Онегин", и "Медный всадник", и ... (нет нужды пе­речислять) всегда незримо существовали в Мироздании, но нужно было родиться Пушкиным, чтобы извлечь их оттуда и утвердить на Земле в той же несомненности, как существуют на ней Гималаи или Черное море.

Применительно же к варианту "диктовки" — готов с горечью признать: все коря­вые вирши из помянутой тетради задиктованы мне, несомненно, чертом, не поленившимся потратить не менее двух месяцев своего времени на четвероклассника.

Наваждение прекратилось, как только кончилась тетрадь, исписанная вместе с внутренней стороной обложки. И тут же я забыл о своем лихорадочном стихотвор­стве и очень удивился бы ему, попадись мне на глаза эта тетрадь, тут же куда-то про­павшая. (Через несколько лет, при переезде нашей семьи с Инженерной, тетрадь на­шлась под диваном, никогда не сдвигавшемся с места.)