Страница 35 из 54
— Я сам туда поеду.
— Дело хозяйское, — ответил летчик, которому приятели опять протянули стакан. Больше разговаривать он был не намерен.
Я вышел из этой приветливой палатки, совершенно не ведая, что предпринять. Как добраться до Кокчетава? На какие шиши? На кого оставить братово барахло, того же щенка? С кем брат тут дружит, к кому обратиться за помощью, а главное — что с братом?
Часа через два из Кокчетава на машине приехала братова жена: он уже был в больнице с переломом шейных позвонков, но, по рентгену, перелом был удачным, и можно было надеяться на лучшее.
Кокчетавская больница была набита под завязку, в палатах лежали койка в койку, без расфасовки по заболеваниям. Преимущественно это была хирургия: резаные, стреляные, ломаные... В конце концов брата перевезли в Ленинград, и после больницы он еще несколько месяцев проходил в корсете. На этом его отдельная периферийная жизнь закончилась.
29
Вернувшись в город, я узнал о судьбе нашего сборника и о сопряженных с этим летних репрессиях. Остальное происходило уже при нас. В начале сентября "Ленинградская правда" аж в передовой статье (!) обрушилась на опальное Лито и на Глеба Сергеевича, который "...пренебрег необходимостью воспитывать членов литобъединения в духе глубокой идейности, правильного партийного отношения к литературному творчеству. В результате такого "руководства" в студенческой поэзии Горного института появилось много стихов, проникнутых настроением уныния, апатии, безразличия к окружающему..."
Появление такой статьи с такими примерно пунктами обвинения Глеб Сергеевич прогнозировал давно. Оргвывод был предрешен — у Глеба отобрали Лито.
Союз писателей выделил Горному институту своего сочлена, некоего Левоневского, прозаика и переводчика. Чтобы дело не выглядело бойкотом (Глеб просил), да и обижать незнакомого человека было неловко, мы выдержали пару месяцев занятий, бесцветных и никчемных, и более в институтских стенах не собирались.
Гена Трофимов и Брит работали на периферии, на Сахалин уже уехали Лида Гладкая с Горбовским и их новорожденной дочкой. (Это уже был третий "наш" ребенок: Алик Городницкий родил сына, Ленька Агеев — дочку.)
Хоть и реже, чем прежде, мы собирались теперь либо у Глеба Сергеевича на канале Грибоедова, либо у Леньки на Садовой. Сколько там было говорено, пито и пето! Порядок занятий кружка не менялся: обсуждаемый поэт, оппоненты и совершенно бескомпромиссный, даже жесткий порой, но всегда предельно заинтересованный разговор о стихах. Потом читали по кругу и никогда — под рюмку. Рюмки имели место только после стихов.
Новые стихи ... Агеев — "Встреча поэтов с 1937 годом": "Лежал их путь — трагичен и короток. Они не знали — будет ли, как было... А им еще глядеть из-за решеток, А им еще точить в Сибири пилы..."
Брит, переписывающийся с Глебом Сергеевичем и Сашей Штейнбергом, присылал из Сибири, из своего Березова, стихи, и вот это, о Маяковском — "Смерть поэта": "Когда страна входила в свой позор, Как люди входят в воду — постепенно (По щиколотку, по колено, По этих пор... По пояс, до груди, до самых глаз...), Ты вместе с нами шел, но был ты выше нас. Обманутый своим высоким ростом или — своим высоким благородством, Ты лужицей считал гнилое море лжи..."
Новые стихи... Гордость за друзей-поэтов, жажда собственного совершенства, соревновательство, ревность даже, общий наш двигатель, общая аура. Это потом мы стали замкнутыми системами, тогда мы были сообщающимися сосудами.
Стихи самого Глеба Сергеевича мы слушали с Ленькой у Глеба на канале. Глеб тогда уже преодолел тяжкий творческий кризис, в который его загнали последние сталинские годы, и преодолел он его не без помощи горняцкого Лито. То, что мы слушали на канале с Ленькой, было по-настоящему высоко.
Несколько раз на "квартирных" занятиях нашего кружка был Борис Слуцкий, тогдашние стихи которого мы знали наизусть, а песню на его слова "Давайте после драки помашем кулаками" голосили при каждом застолье.
Помню, как однажды, придя с мороза, Борис Абрамович стоял, прислонясь спиной к горячему кафельному боку агеевской печки, и рассказывал нам о Майорове, Кульчицком, Когане — о своих погибших однокашниках. В соседней комнате заплакала, проснувшись, грудная Ленькина дочка.
— Пойди покорми ребенка, — говорил жене Агей.
— Я послушать хочу! — отмахивалась Люба, но вставала и уходила кормить.
Все праздники кружковцы отмечали вместе, чаще всего — у старосты Саши Штейнберга, обладателя большой квартиры на Пушкинской. Все, кроме меня. У меня на квартире собирались тогда же ребята из группы — куда мне их было деть? Но я всегда тянул до последнего, клялся кружковцам, что на сей раз буду обязательно, может, чуть опоздаю, а свою долю складчины приволоку с собой. Где-то в разгар нашего веселья трещал телефон, и Агей уже изрядно поддатым голосом корил:
— Что ж ты, Тарутин, опять формазонишь? Ты ж клялся-божился! Давай дуй к нам немедленно, ребята обижаются, Глеб обижен!
— Ленька, ты мне друг? — голосом, еще более поддатым, отвечал я. — Ты ж знаешь, как я вас всех люблю! Но у меня тут, — снижал я голос до задушевного сипа, — важнейшее объяснение с Ирочкой (Танечкой, Светочкой, Ниночкой)! Дело жизни!
— Ну и хрен с тобой! — шваркал трубкой на том конце Агей.
Кстати, о девушках. Та самая "грубая красавица" Галя давно была извергнута из моего сердца целой серией новых влюбленностей. Теперь, встречая ее в институте, я искренне поражался былой своей дури: надо же — так увиваться, так унижаться, и перед кем? Один прононс чего стоит...
Во время зимних каникул в студенческом Доме отдыха под Сиверской я встретил Таню, студентку-третьекурсницу из Строительного института. Вот уж кто была настоящей красавицей, и не по одной моей заинтересованной оценке — это мнение было всеобщим. Кроме того, была Таня девушкой веселой и общительной, и уж ни в коем случае — не кокеткой. Красоту свою она, по-моему, вовсе не принимала в расчет, удивляясь порой, что это на нее так глазеют?
Вот в нее я и влюбился.
На вокзале, по возвращении в Ленинград, она, отвергнув прочих претендентов, выбрала в провожатые меня (кстати, и жили мы в ближайшем соседстве, возле Мальцевского рынка). И началось наше городское общение.
В нашу компанию (не поэтов, а согруппников, уже обросших постоянными девушками и даже женами) вошла Таня легко и просто. "Леха — Надя, Генка — Лида, Олег — Таня ..." — прикидывали мы состав очередной вечеринки. Вообще поначалу все у нас с Татьяной шло по восходящей. Тогдашние времена — не теперешние, сексуально раскованные и решительные, но уже в мае мы вовсю целовались на ее лестнице. "Ну все, — думал я, возвращаясь домой, — это тебе не предыдущие варианты, это уже — навсегда... "
Впрочем, я забегаю вперед.
Володя Бахтин, помощник Глеба Сергеевича в комиссии по работе с молодыми авторами, человек редкого обаяния и душевности, чьи заслуги в помощи молодым трудно отделить от глебовских (я уже говорил об этом), свел меня и Леньку Агеева с молодой литредакторшей телевидения. Редакторша была на многих наших выступлениях, наши стихи ей нравились, и она загорелась желанием сделать нас участниками телепередачи.
Тогдашняя телестудия находилась в саду на Малой Невке, ютясь в старом деревянном доме неподалеку от старой телебашни. Поскольку предварительной записи тогда не было и все сказанное и сделанное в студии шло в прямой эфир, процедура подготовки к передаче была строга и трудоемка. Отрепетировать нужно было каждое слово, каждый жест будущего выступления. Это касалось не только стихов, многократно проверенных, одобренных и "залитованных", это касалось и непринужденной беседы ведущей с поэтами: "А скажите, Леонид... А как вы думаете, Олег..." Счастливые телезрители должны были увидеть нас вечером, но уже с самого раннего утра мы с Лехой в лучших своих костюмах, с напудренными мордами прели под юпитерами, стараясь как можно более непринужденно таращиться в наезжающие на нас и отъезжающие мониторы, изо всех сил преодолевая желание почесаться или утереться. И это ради двух-трех стихотворений на брата!