Страница 19 из 54
В один из вечеров конца сентября я и еще несколько любопытных из нашей группы, ведомые Шумилиным и Гусевым, Гусем и Курой, пернатой парой поэтов-бунтовщиков, вошли в университетские двери.
В аудитории, где проводилось занятие ЛИТО, народу было битком. (Такова была обычная практика их занятий — со зрителями и болельщиками.) Среди студентов сидели люди и вполне матерого возраста. Кто тут поэт, кто посторонний, разобраться было невозможно. Наши провожатые показали нам нескольких стихотвориев, назвав фамилии, тут же вылетевшие у меня из головы. Обещанной поэтессы с филфака — Авроры, разрекламированной Гусем и Курой в качестве любвеобильной красотки, в аудитории не оказалось.
Заседание открыл взошедший на кафедру лобастый кудреватый студент.
— Илья Фоняков, — шепнул мне Шумилин, — со второго курса. Уже вовсю печатается...
Илья Фоняков напористо заговорил об организационных трудностях литобъединения в период временного отсутствия руководителя и закончил заявлением о том, что вот и сегодня у них нет никакого плана занятий.
— Дайте выступить новому поэту с геолфака, Олегу Тарутину! — крикнул с места Гусев.
— Это кто такой? Где он? — спросил Фоняков, стоя за кафедрой.
Я встал, сверкая погонами под взглядами всех собравшихся.
— Но он даже не представил нам своих стихов, с его стихами не знакомо бюро литобъединения, и заявления о принятии в ЛИТО он не подавал!
— Бюро, бюро! — шумнул Шумилин. — Развели бюрократию, не продохнуть! Пусть тогда он выступит как гость!
Аудитория загудела, одобрительно кивая мне, жертве бюрократизма.
— Пусть почитает, — решил Илья Фоняков. — Иди сюда, Олег, не стесняйся.
Он вышел из-за кафедры, предоставив ее мне. Я встал в этот ящик, разложил свои бумажки. Странное дело, но на этом своем первом публичном выступлении я нисколько не волновался. Самую малость подумав, с чего начать, я начал с короткой поэмы "Галоши", где, как я твердо помнил, не встречалось никаких двусмысленностей. Читая, я изредка взглядывал на аудиторию. Аудитория смеялась на "Галошах", пригорюнилась на стихах о болезни Сталина, опять смеялась на "Сказке о медалисте". Даже слушая мой кошмарный лирический цикл, она сочувственно кивала. Правда, самое сопливое стихотворение из этого цикла я, застеснявшись вдруг, назвал "переводом из Гейне". Разохотившись, если не сказать — обнаглев, я все читал и читал, добравшись уже до "Утреннего сна" времен чердачного житья в Мичуринском, добрался до завершающих строк "Сна", где я просыпаюсь под диктатом природного желания. "А природе дело мало, — читал я, обнаглевши, — // Так устроен мир: // Или делай под одеяло, // Иль беги в сортир..."
— Это уже лишнее! — запротестовал из первого ряда Илья Фоняков. — Это уже не поэзия! И, по-моему, вполне достаточно для первого раза.
— Поэзия, поэзия! — галдела добрая аудитория, и громче всех — мои приятели. — Пусть читает еще!
Но я и сам уже почувствовал, что вполне достаточно. Я поклонился публике, собрал свои бумажки и под горячие аплодисменты зала отправился на свое место, сел, хлопаемый по плечам приятелями.
— Кто желает высказаться по поводу услышанного? — спросил Илья.
Я совершенно не рассчитывал на то, что будут еще и высказывания (это было для меня впервые), но тем не менее потупился с лицемерной скромностью, как бы готовый услышать любые замечания, как бы горьки они для меня ни были.
Критики, впрочем, было мало. В основном все дружно отмечали "свежую юмористическую ноту" в стихах и оригинальность тематики, лишь некоторые слегка покритиковали лирику. Поэт Валентин Горшков, симпатичный первокурсник, сказал, что в моей лирике явно чувствуется влияние Есенина и Блока (если бы!).
— Да, я тоже это заметил, — поддержал его Фоняков.
Знали бы они всю глубину тогдашнего моего невежества! Завершая критический разбор, Илья Фоняков, тоже отмечая "свежую струю" новичка, сказал:
— У нас в ЛИТО тоже есть поэты со схожим направлением дарования — например, Валерий Шумилин.
— Которому никогда не дают здесь слова! — прокричал с места Валерий Шумилин.
— Да ради Бога, Валера, — развел руками Фоняков, — выходи и читай!
Валера вышел к трибуне и, перебирая пальцами пальцы, стал читать что-то длинное про папу, маму и сына, про их недавно купленный автомобиль "Москвич" — причину разнообразных семейных приключений. Я слушал плохо, все еше оглушенный впечатлением от собственного выступления, от обсуждения. "Папа-мама, мама- папа", — влетало время от времени в мозг. И вновь были дружные аплодисменты этой на редкость мягкосердечной аудитории.
Заседание литкружка завершилось. Никакого бунта не произошло. Бунт Валера променял на свое выступление. Неужто это тут у них такой дефицит?
Потом мы всей компанией горняков, с Курой и Гусем, пошли пить пиво и обсуждать событие в знакомую столовую на Восьмой линии. Университетские поэты полагали, что теперь я автоматически становлюсь членом их литкружка, и я, кивая, твердо знал, что больше туда я не ходок. А вот показать стихи литконсультанту газеты "Смена", как советовали они мне, будучи ушлыми и многоопытными, это, пожалуй, нужно сделать, и поскорее. Почему бы не напечататься в газете "Смена", если, например, Кура со своими "папами-мамами" помышляет аж о сборнике?
Поразительна была моя тогдашняя самоуверенность вкупе с доверчивой наивностью.
18
Разузнав, где находится эта самая "консультация" и что консультант — поэт Семенов Глеб Сергеевич, я в ближайший же приемный день отправился завоевывать газету "Смена" .
В полутемном коридорчике тесного помещения сидела разновозрастная очередь, человек из пяти, шелестящих бумагами. Я уселся на свободный стул и тоже принялся перебирать свои листочки: какой шедевр положить на прочтение первым? У двоих в очереди стихи были перепечатаны на машинке, и это выглядело гораздо значительней рукописного варианта. Невидимый консультант сидел в комнате, откуда слышалось невнятное бухтенье. Я знал, что в комнате трое: один беседует с консультантом, двое сидят на стульях — и что обрабатывает консультант поэтов довольно быстро.
Из комнаты вышла женщина, впихивая в сумочку сложенные листы, в двери вошел очередник-коридорник. Чем-то это напоминало перемещение у врачебного кабинета, где я побывал недавно. Консультант и в самом деле работал быстро: не прошло и получаса, как я оказался в комнате, уже третьим в очереди.
За столом сутуло высился худошавый длиннолицый человек, в пиджаке и свитере, с волосами, зачесанными набок, на косой пробор. Это и был поэт Глеб Сергеевич Семенов.
Знал бы я тогда, на кого вывела меня судьба! О том, что значил этот истинно высокий поэт для молодой ленинградской литературы той поры, написано немало. Все, что было в этой литературе значительного, так или иначе прошло через его руки. Начав еще с конца сороковых работать с подростками литстудии Дворца пионеров, в пятидесятые он создал любимое свое детище — ЛИТО Горного института, а после его разгона — ЛИТО при ДК Первой пятилетки, а после его разгона... а после разгона следующего...
Он был истинным Учителем нескольких поколений поэтов.
Но всему этому еше предстояло свершиться.
Итак, за столом сидел сухощавый сутулый консультант "Смены" и негромко, как говорит врач пациенту, чтобы не смущать того в присутствии посторонних, что-то втолковывал поэту. Чутким ухом я уловил часть разговора:
— "РукУ" и "на суку" — это не рифма, — говорил консультант, — нет, не потому, что нескладно, а потому, что по-русски говорят не "рукУ", а "рУку". Вы уж мне поверьте... Ну, а слово "ногУ" вам не режет слух?
— Бух-бух-бух, — ответно бухтел консультируемый.
"НогУ" — думал я. "Я сижу на берегу, // Не могу поднять ногУ, — есть такая присказка, — Не ногу, а нОгу! Все равно — не мОгу". А у меня-то как с ударениями? Я опять начал перебирать листы.