Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 54



"Милая-родная" приняла стихи благосклонно, а Лева Левинзон, которому я их прочел. категорически заявил, что это лучшее из того, что я ему читал. Хрена с два — лучшее! А любовная лирика?

На первомайскую вечеринку в квартире у одноклассника, семейного Галиного знакомого, она явилась с другом Петей. Он (хороший, кстати, парень) уже не раз бывал в нашей компании, но тут я почему-то психанул и ушел с вечеринки, никого не преду­предив. Все было кончено, как мне казалось. И пора. Нужно начинать новую жизнь. Назавтра были соревнования школьников на Кировском стадионе. Я выиграл и сто, и двести метров (двести я бежал второй раз в жизни), возможно, из-за неявки основных конкурентов, загулявших накануне. Новая жизнь продолжалась еше день, а потом позвонила Галя, попросив приехать немедленно. И опять я поднимался по скрипучей деревянной лестниие, опять колотилось сердце, и опять за ее дверью ждала меня неизвестность.

— Ну что же ты, Олег, вытворяешь? — с нежным укором спросила Галя.

Я забормотал что-то про Петю, с которым она... которому она...

— Дурачок, — еще более нежно произнесла она. — Петя — это совсем иное дело... — и вдруг обняла меня и поцеловала в губы.

Как же все изменилось вдруг, как изменилось все в мире после того часа, что просидели мы на ее диване, когда обнимал я ее за плечи. И насколько же безгрешными были мои руки, насколько помыслы были чисты!

Когда я, полный раскаянья. хотел отобрать одно из моих обличительных стихо­творений, чтобы разорвать его тут же, она, не отдавая (пусть тебе всегда будет за него стыдно), не отдавая, вдруг сунула его себе в вырез блузки: попробуй достань. отбери! — я и пробовать не стал, это было для меня просто немыслимо.

Домой я летел, совершенно ошалевший от счастья, и, едва придя, сел писать ей письмо, на которое она, прощаясь, обещала ответить.

Я описывал ей, как ехал в трамвае, как счастье переполняло меня, как мне хотелось поделиться им с каждым из пассажиров, с тем вот мрачным дедом напротив: "Эй, дедуля в мятой кепке! Не грусти, не унывай! Ты еше дедуля крепкий! К счастью движется трамвай!" Все, все пусть будут счастливы, даже милиционер, засвистевший мне на Некрасова и даже двинувшийся было за мной. "Оглянувшись с постной миной // На мильтоновский свисток, // Вдруг подумал я: „Галина”, — // Улыбнулся и убег. Таких восторженных писем я не писал больше никогда в жизни.

Будь же благословенна, юность, которой даровано такое восприятие любви, ког­да любить — важнее даже, чем быть любимым, когда все чувственное — еще на самом последнем месте, а на первом — чистейший образ любимого человека, измысленный тобою, как стихи, образ существа, конечно же, ни с кем в мире не сравнимого.

Через день я получил ответное письмо Гали, довольно милое и предельно дружес­кое. Сколько я его ни перечитывал, сколько ни доискивался хоть какого-то намека на позавчерашнее на этих двух страницах, посвяшенных грядущим экзаменам и нашей общей (десятиклассников) проблеме поступления в институт, сколько я ни пытался истолковать в пользу ее собственного любовного чувства строки. типа: "А ты, Олег, тоже должен в конце концов определиться, в какой институт будешь подавать". — ответного обвала чувств я не ощутил. Ну и что? Не может Галя в первом же письме признаваться в том, что и без слов стало мне понятно в ее комнате — и на лестнице при прошании! И нечего настырничать, и нечего домогаться от нее непрерывного подтверждения. Сказано же было тебе: "Петя — это совершенно другое дело..." Вот и помни это, вот этим пока и ограничься.



Я не особо и настырничал во время наших велосипедных прогулок на Крестовском острове, почти безлюдном по вечерам, во время сидения над Невкой. (Кстати, это было не совсем безопасно: недавняя амнистия наводнила город уголовниками, только и было разговоров о том, что где-то кого-то ограбили, раздели, изнасиловали. Нас Бог миловал.) А потом наступили экзамены, к которым Галя относилась мало сказать, что серьезно, и встречи наши стали вообще редкими, правда, по-прежнему сопровождались они мимолетными поцелуями.

15

Свои экзамены я сдал на пятерки, а в промежутке между алгеброй и немецким выиграл на первенстве города среди школьников двухсотметровку, что приписал благотворному влиянию любви и, вероятно, не очень ошибся. Результат "двухсотки" был много лучше второго разряда (я уже таскал его на груди), но до первого все еще было далеко.

Приятели мои давно уже определились с дальнейшими планами: двое шли в воен­ное училище, двое — в институт Бонч-Бруевича, Сережа Евдокимов, напарник мой по московской эпопее, золотой медалист, подавал в ЛЭТИ, а сама Галя, давно уже, ока­зывается, решившая стать учительницей, — в Герценовский институт. Куда идти мне самому, я все еще толком не задумывался. Хотя аттестат у меня был вполне прилич­ный, бестроечный, я понимал, что сугубо технические вузы мне противопоказаны. Сугубо гуманитарные профессии (истфак, филфак) меня тоже не прельшали, "Макаровка" — всем бы хороша — отпугивала военной дисциплиной и казармой. Оставался нейтральный Горный институт, где на четвертом курсе учился старший брат. Мне нравилась их студенческая компания, иногда собиравшаяся у нас, лихо поддававшая, голосящая песни, типа: "Глобус крутится -вертится, словно шар голубой..." Кроме того, мне нравилась горняцкая форма, в особенности — погоны, где на черном бархате золотом сиял трехбуквенный вензель — "ЛГИ". И — никакой военной дисциплины.

Подумав самую малость, я отвез аттестат в приемную комиссию Горного. Уже на ступенях этого удивительного, впервые, пожалуй, по-настоящему увиденного мной здания, прямо у подножия которого плескала волной Нева, я понял, что выбрал пра­вильно.

В списке абитуриентов пятьдесят третьего года мои документы шли под пятым номером. В приемной комиссии я неожиданно увидел Виктора Никитина, того самого поэта из нашей школы, что когда-то читал в актовом зале свои стихи о выборах. Никитин, в горняцкой форме, уже обношенной, при погонах и кантах, помогал абитуриентам правильно заполнять анкеты и составлять заявления. Меня он узнал и, одобрив мой выбор — геологоразведочный факультет, — сказал, что учиться мы будем на одном курсе: он много времени проболел и опять стартует с начала. Откуда-то наслышанный о моем стихотворстве, Никитин поведал мне, что при институте сушествует газета-малотиражка "Горняцкая правда", в которой он уже печатался, так вот и я могу зайти туда со стихами — на усмотрение редактора.

Доселе мой единственный опыт печати ограничивался школьной стенгазетой (заказ директора), и никитинское предложение показалось мне очень лестным — настоящая газета!

Павел Наумович Гойхман готовил нашу секцию к летним московским соревнованиям, предстояло междугородное первенство спортобщества "Труд" (Ленинград — Москва — Одесса), а затем — Спартакиада профсоюзов — это уже среди всех спортобществ страны. Перед грядущими московскими баталиями Гойхман увозил коллектив на двухнедельные сборы под Приозерск. Спортбаза располагалась на одном из островов Вуоксы. Место, говорили, райское, и все было бы замечательно, кабы не два обстоятельства: во-первых, две недели не видеть Гали, а во-вторых, будущая московская поездка, почти месячная. Когда же готовиться к экзаменам? Хорошо тем, кому не поступать в этом году, как Леве Левинзону, например. Поступаюших, вместе со мною, в команде было лишь трое.

— Да поступишь ты в свой Горный! — отмахивался Гойхман. — Нашел, о чем бес­покоиться! Не об этом сейчас нужно думать, а о том, как выиграть спринт в Москве. Кто тебе мешает заниматься на базе? Чем баланду травить по вечерам, сядь в уголок и долби свою тригонометрию.

Основу команды, намеченной для поездки в Москву, конечно, составляли прыгуны в высоту, крепкие уже перворазрядники. Лучшим из них был Ося Берхин. Этот удивительно прыгучий парнишка при росте метр шестьдесят три прыгал за сто девя­носто (при тогдашнем всесоюзном рекорде Юрия Ильясова — два метра). То, что его питомцы займут в этом виде все призовые места, у Гойхмана сомнений не было. Но обязательны были и спринт, и метания, и шест, и копье, и по парням, и по девицам, и общий успех в соревнованиях далеко не был ясен. Команда наша составляла человек тридцать.