Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 36

— У философа срока навалом, край непочатый,— назидательно, степенно объясняет один из грузчиков.— А у Ивана — жук чихнул, пшик, скоро последний год разменяет, бесконвойник.

"Наша взяла", уныло, безрадостно думал Саша, вспомнилось (где-то чи­тал), что Суворову просто везло. Вот так каждый раз везло.

Бывает: дух побеждает грубую физическую силу. Храбрый, как самурай, Померанц одной левой оборол Шилкопляса, грозу карантина. Сам видел. Своими глазами. Так-то.

Каштанов раздул на вахте хипеж, привел в курилку начальника конвоя, надзирателя. Указал на Сашу, а сам завыл, как тюлень, на ОЛПе должно быть слышно. Сашу повели на ОЛП. Дорогою думал: "Влип". Но его на ОЛПе ждал не изолятор, как обычно положено за такие подвиги: его доставили. прямехонько в санчасть.

— Каштанов разукрасил,— сказал надзиратель.

Судьба индейка. Мог бы в БУР попасть. Никто не внял тому, что Каштанов клепал на фашиста; не услышали даже, что Саша с топором гнался за началь., ником погрузки, чуть не порешил его. Каштанова хорошо знали, надоело разбирать его художества. То и дело кулаки тяжелые распускает. С другой стороны, план есть план. За простой вагонов Каштанов отвечает. Назначили начальником погрузки Каштанова — нет простоя вагонов. А с новичка надо спесь сбивать. Это как на фронте. Начальник, фронтовик, окопник, прошел oт Сталинграда до Берлина, вырос от рядового до Ваньки — взводного. Медали, два боевых ордена: орден Красного Знамени, звездочка. "Где вы, ребята с двадцатого, мальчики с двадцать четвертого?" А Каштанов даже. не был ни разу ранен, везло. В Германии развернулась и расцвела яркая, богатая ватура Каштанова. Погу­лял, покуролесил. Есть что вспомнить. Скольких изнасиловал — со счета сбился. Изнасилует, припорет. Надежнее. Концы в воду. На войне, как на вой­не. Хорошо было, все подросшие немочки-девочки твои, любую бери. Рас­сказывал — отработанный рассказ. Бравада, самоуверенность.

В дверях:

— Негодяй!

Мать, наверно. А он на девочке. Схватил автомат, вскочил на ноги — штаны съехали. Выпустил обойму. Так и села, паскудина. Из белых, видать. Сволочь! Полез на девчонку, кончил. Ушел. Каштанов считает, что сидит ни за что. Так оно и есть. Незначительвое воинское преступление, дали пять лет. За ерунду. Чего только не вытворял, а погорел на мелочи.

Саше в санчасти промыли, перевязали голову. Осчастливили: освобожде­ние от работ, производственная травма. Две недели преспокойно куковал, искал утешения в головоломках Гегеля, которыми был зачарован. Пова­лялся две недели в бараке — неплохо.

Повезло Саше, сильно. С начальством не следует спорить ("накладно", сказал бы Пушкин), Магалиф взбрыкнул, стыкнулся с мастером цеха: и был избит; и полетел с комендатского на лесоповал.

На погрузке Саша появился с внушительвой нахлобучкой из бинтов.

Ирена по-быстрому утерла чистеньким, крошечным, вышитым у одного из уголков, батистовым платочком (остаток долагерной роскоши, еще с воли!) сбежавшую крупную слезу, - застенчиво, радостно сделала заговорщицкую улыбку:

— О, как я о вас сильно тревожилась. Не связывайтесь с ним, ради Бога. Вы его не знаете — зверь, остерегайтесь!





Саша преспокойненько явился к Каштанову. И Каштанов держал себя с Сашей, как ни в чем не бывало. "Надо с ним быть начеку",— решил Саша, подозревая скрытые, реваншистские, коварные поползновения Каштанова. Перемирие. Видеть морду Каштанова, оскал лошадиных зубищ — противно. Лагерь есть лагерь.

* * *

Из-за леса, из-за гор вышел дедушка Егор. На сизом, белесом, тусклом небе старалось сглазвое, уже незаконное, несолидное, неверное, старчески бес­сильное, неторопливое, сугубо ласковое солнышко. Выдалась безветренная, просторная, немилосердно сквозная осень. Погожий, редкостный денек, каргопольская, немая, мирная, призрачная лепота, как на заказ. Поди, о таком состоянии мира поэт выискал в тайных закромах кинжально-вдохновенные слова:

Есть в осени первоначальной. ..

Ущерб, изнеможенье, и над всем —

Та кроткая улыбка увяданья,

Что в существе разумно мы зовем,

Божественной стьщливостью страданья.

Он специально облюбовал удобный комелек бревна, долго усаживался на нем, наконец притулился, примостился. Тихо, как на цыпочках, подкралась тоска, накатила, заграбастала, необычно настырничает. Вот-вот Ирена выйдет вольняшкою из ворот комендантского ОЛПа. Они-то думали, что еще месяц. Месяц — вечность. Ее вчера вызвали в нашенскую спецчасть, объявили, чтобы сматывала удочки. Четыре денька, кот наплакал и — ту-ту! Сказали, что зачеты. Сказали: "Пляши, девка!"О зачетах как-то все умудрились намертво забыть. Когда-то были зачеты, сейчас нет. Срока у всех астрономические. Давно с комендантского никто не освобождался, даже те, кто по указу сидят, не говоря уже о злосчастной, черной 58-й. Первое освобождение с тех пор, как Саша в лагере. Сегодня на разводе она сказала Саше. И Саша нос повесил.

Четыре денька и — покедова! Четыре — число мистическое. Все к одному. Ирена старше его на четыре года. Женни, жена Маркса, старше Маркса, почи­тай, на четыре года. Четыре времени года: лето, осень, зима, весна. У Магоме­та четыре жены. У Эмпедокла четыре первостихии: вода, земля, воздух, огонь. У Гипвократа и Галена — четыре основных жидкости живого организма:, кровь, слизь, желтая желчь, черная желчь. Четыре психологических типа: флегматик, сангвиник, холерик, меланхолик. В Имени четыре символа: ИНЦИ. Четыре евангелиста, четыре евангелия. Четыре апокалипсических зверя. Четыре мировых монархии. В колоде четыре масти. А еще пифагорей­ская четверка, знаменитая. А еще четверка в каббале. Четыре протосюжета мировой литературы; четыре протоэлемента первоязыка Марра. Четыре час­ти в поэме "Облако в штанах": долой вашу любовь, долой ваше искусство, долой ваш строй, долой вашу религию. Почудились ее шаги, озырнулся, тук­нул глазами. Куда провалилась? Опять этот ханурик. Хлюпик. Вчера его нещадно метелил Каштанов. Сволочь. Бедные немки, что они претерпели! Погибнет, обречен: кривоплечий, затюканный, смурной малый, без возраста, без лица, без роста, похож на всех и ни на кого. Не запомнишь.

Невзрачный, задрипанный малый бочком проковылял мимо Саши, нала­дился к топорам, что поодаль крыльца конторы — много топоров всякое вре­мя, как идет погрузка, здесь валяется, брошено. Цап топор, бросил, другой схватил. Саша все это видит очень отчетливо, бесспорно, каждую деталь видит, но не понимает. Малый кладет свою левую руку на вершину бревна, на комельке которого поодаль пригорюнился, сидит Саша. Легко сказать, написать еще легче — да и Саша не новичок в лагере, видел виды, сам Шали­мову бросал на руку бревно; у Саши глаза на лоб скаканули — спекся. Малый посуровел, с усилием приподнял топор, сосредоточился, зажмурил глаза, еще больше скособочился, отвернулся — тюк! Себе по пальцам. Не бывает, не должно! Глухой, отвратительный звук — "хруск", слабо слышный, но яв­ственный. Мигом явилась, хлестанула как из крана восхитительно яркая кровь. Парень остолбенел, замешкался, распространил вокруг себя поле па­ники. Ошалело деранул к вахте, прямичком, как когда-то бежал Шалимов (шпалорезка и погрузка рядом) , как совсем недавно на всех парусах от Саши улепетывал мощный Каштанов.

Тюк, значит; "хруск", значит. И это бархатное, неестественно мягкое, обольстительное, евнушистое, негреющее солнышко, безоблачная блеклость, безмятежная чистота, ясность во всей природе, раздолье для чистого зрения и созерцания. Тютчев сказал, что "нет согласья в стройном хоре, душа не то воет, что море". "Хруск" и — все. И боле ничего. Канареечка жалобно поет. На осенней, жухлой траве окровавленные пальцы, обрубки; их — два. Кровь теряла преувеличенно яркий, мистический цвет, жухнет на глазах, вот она уже цвета темной губной помады, вот она уже совсем нестрашная, запеклась. Пальцы упрямо живописно кровоточат, хотя и не дюже сильно. Они как бы продолжают жить. Особенно тот, что попал в лужу. Не сразу заметил. Еще один обрубок, указательный, видать, на бревне так и остался, влип, запечат­лен, как память, непонятно чем и как держится, дурачком. Саша ощутил физическую боль, как если бы это-был его палец, тот, что на бревне. Закрыл лицо руками. А ведь он не раз видел зэков-саморубов, еще больше слышал разговоров об этом деле. Лажовников-саморубов^ в лагере презирали, как хануриков, как последиюю шваль и букашек. В брюхе забулькало; гудела, бушевала Великая Французская революция, подступало к горлу приступом, удушливо вывернуло все нутро наизнанку ячневой кашей, которой вот уже полгода передовое лагерное начальство каждодневно глушило наш славный олп.