Страница 32 из 36
Они в конторе одни. Пугливая Ирена отогрелась, разговорилась. О себе рассказывает. "Я вас испугаю!". Ее отец оказался русским, офицером царской армии, полковником. Бурная жизнь. Гражданская война — у Деникина, затем эмиграция, Турция, Франция, Прибалтика, Финляндия, Польша. В Польше он бросает усталый якорь, женится. Ее мать — актриса, в кино снималась. 39-й год, Гитлер напрочь раздраконил Польшу. Отец участвовал в боях против Гитлера, убит.
— Сколько вам лет?
— О, я старая клюшка. Страшно сказать,— говорила она обезоруживающим, нежным, воркующим голоском, говорила доверительно, тихо.— Двадцать пять стукнуло. Признайтесь, вы в лоск разочарованы? Ну, чуть-чуть разочарованы?
Саша был разочарован, даже не чуть-чуть, а очень. Вежливость и застенчивость никогда бы не позволили ему признаться с .однозначной прямолинейностью, характерной для него, что он разочарован. Язык не повернулся. Он не умел отшучиваться, изворачиваться, не умел выскользнуть. как валим. Смутился, глупо молчал.
— Вы не умеете врать. Совсем ребенок,— еле слышно вкрадчиво вздохнула Ирена, когда Саша сообщил, что ему будет скоро двадцать один.— У меня было светлое, безоблачное, чудное детство. Как бы я хотела начать жизнь сначала! С самого детства! Я горжусь своим отцом! — кликушески, неожиданно прокричала она.— Слышите? Горжусь. Он герой, совсем особенный, замечательный человек.
Она робким, громким шепотом сообщила ему, как тайну, что во время войны вступила в нелегальную молодежную антифашистскую организацию, готовили восстание против немцев.
— Варшавское восстание. Не слышали?
Восстание запросто раздавлено регулярными немецкими частями. Ирена, как и многие другие, попадает в плен, в немецкий лагерь. А сколько расстреляно! Нет числа! Из немецкого лагеря освободили русские, два дня она работала переводчицей. Арестовали. Уже МГБ. Много статей навешали, но все несерьезно, липа. Абсурдное, "шитое белыми нитками", нелепое обвинение в измене родине, шпионаже сразу отпало, но ее не освободили, продолжали мурыжить. Сменили статьи, инкриминировали теперь пронемецкие настроения, восхваление немецкой техники. Дело передали на Особое совещание. Особое совещание вернуло дело: "за недостаточностью улик". Слышал ли кто о подобном? Может, единственный случай в истории, когда Особое совещание считает, что для срока недостаточно улик! Чудо! Все, особенно юридически сильные, сведущие, подкованные умы, толмачи, ведуны, прорицатели пророчили уверенно, что она идет на свободу. А как же? Особое совещание — святая святых, высшая, последняя инстанция, сердце МГБ. Ирена учила адреса сокамерниц, чтобы навестить их родных, близких. На волю ее не выпустили, подержали, без дополнительных юридических финтифлюшек и волокиты дело было передано в обычный городской суд Во Львове, куда еще до большой войны после гибели отца они с матерью и старшею сестрою перебрались, короткое время жили, числились советскими подданными. Судья сметливым, зорким, сурово-равнодушным, незаинтересованным глазом не моргнул, впаял ей пять лет по 58-10. Оно, пожалуй, по здравому размышлению, так и должно быть. Ларчик просто открывался. Судья не в безвоздушном пространстве и эмпиреях витает. Что может себе позволить Особое совещание, то не может судья, простой советский человек, такой же смертный, как и все мы.
— На комендатском мне быстро вправили мозги. Объяснили, что у меня детский срок. Раньше сядешь — раньше выйдешь. Закругляю,— угнетенно, виновато улыбнулась она, как бы извиняясь за то, что кончает срок; опустила глаза, прикрыла их огромными, чудесными ресницами.
— Я на старте,— отозвался Саша.— Десять лет.
— Десять лет? Не может быть. Вы верите, у меня не было пронемецких настроений?
Саша пылко, искренне сказал, что верит.
— Я ненавижу Гитлера,— нервно выкрикнула Ирена.— Он убил моего отца. Он искалечил, исковеркал мою жизнь. Почему следователь мне не верил? Я — участница Варшавского восстания! Ничего не понимаю. Ералаш.
Неожиданно, по-женски, без всякого перехода, повода, видимой логики, как одержимая:
— Я пленница!
Зашлась в горьких слезах.
***
Погрузка завершена. Грузчики стабунились в курилке, картинно развалились, расслабили мышцы, мускулы, прикорнули. Сонные, ленивые позы. Кто-то смачно храпел. Законный перекур с дремотой. Ждут конвоя. Саша вступил в курилку, безмятежно сунул спецификации Каштанову. Привычно Каштанов подмахивал, не удосуживаясь глянуть, доверял учетчикам. В этот раз:
— Притормозись на пару ласковых. Доложи обстановку.
Наладился просматривать бумагу, глаз мымристо щурит. И так-то начальник погрузки имел отталкивающую, звероподобную внешность, а тут делается мрачнее страхолюдной тучи. Дело в том, что Саша своею властью загрузил пиломатериалы, которые хотя и подходили для погрузки (по заказу), во вот уже несколько дней по непонятной халатности "забывались", придерживались на погрузочной площадке. Ирена мягко советовала: "Повременим". Он не перечил, уступал. Но нынче она выходная, осталась в зове. "Совсем не худо бы с грузчиками успеть",— спешил Саша. Он самостоятельно работает давно, уверен, знает дело. Пусть скажет, в чем опростоволосился, обмишулился, где пенка? Да, где пенка?
— Надысь сорокопятку трогал? — рык льва, аж оторопь берет. У другого бы поджилки затряслись, но не у Саши.
— Привет, чего ее не грузить? — не повел бровью Саша.
— Так дело у нас с тобой не пойдет.
— А в чем дело?
— Ты что, контуженный?
— А в чем дело?
— Умничаешь? Портило, а не учетчик. Колун тупой,— Каштанов лязгнул кошмарными зубищами, плюнул.— Смотри, интеллипупия. Мне не нужен такой учетчик!
Прибавил трезвящий образ: этот самый, как его, в мозгах у Краснова полоскать намерен.
— Говнюк! Что пустые бельма пялишь?
— Сам говнюк. Шакал. Рвотный порошок. Рваная сволочь!
И мой Саша заиграл желваками, вычурно плюнул в сторону Каштанова. Кто-то из грузчиков художественно свистнул, кто-то противно засмеялся, кто-то лениво, скучно, пакостно пустил:
— Что, рук у вас нет?
Каштанов нравен, строгонек, с ним шутки плохи. Угождать и брыкаться зря словами не имеет привычки: бывший военнослужащий, взводом командовал, в атаку гавриков поднимал, сидит за воинские преступления, за разгул на оккупированной территории. Руки у Каштанова так и чешутся. Короткая распеканция, и уже метелит истового грузчика. У него в руке ферула с метровыми делениями, не расстается с нею. Символ власти. Палка стремительно со свистом описала порядочный круг — сломалась на руке Саши. Сильная боль резанула, хотя телогрейка порядочно смягчила, аморти аировала удар. Саша бросился на Каштанова, обеими руками, что было мочи, ухватил его за воротник куртки. Не сдвинул. Здоров же буйвол! Саша харкнул в тупую, наглую, лошадиную, свирепую морду Каштанова. И еще раз плюнул. Опять тот же грузчик гаденько засмеялся, пустил: "Дело пахнет керосином!"Каштанов энергично, спокойно, неумолимо, как хирург качающийся зуб, оторвал от себя Сашу, поднял устрашающим движением, мощно швырнул; Саша навзничь грохнулся к стене курилки, звезданулся о скамейку, что шла вдоль стены. Пучками полетели искры из глаз, почувствовал боль в голове, тяжелую, гнетущую, не ту, что после первого удара палкой. Но боль ощутил на секунду-другую. Новое, неистовое, давно незнакомое чувство завладело им, сняло, как рукою гипонотизера, боль, прямо выдернуло ее. Неведомая сила подхватила его, подняла стремительно на ноги, руки словно выросли, налились силою, в правой руке сам собою очутился топор — схвачен поперек топорища. Саша надвигается на Каштанова, воззрился в него, неотрывно, остро, бдительно следит за каждым движением. Глаза их влились друг в друга, жгли. Не жить одному из них. Курилка затихла. Время замедлило равномерно-монотонный, ньютоновский бег, сменило свою природу, стало бергсоновским. Саша вскинул топор, ощутил, что рука его стала пружинистой, еще удлинилась. Он делает дерзкий шаг. Каштанов метнул табуретку, злобно полыхнув разинутым глазом — в голову Саши ладил. Саша импульсивно шатнулся, подался проворно вбок, молниеносно подставив топор. Табуретка срикошетила, как эластичный резиновый мячик, но, видать, все же голову шаркнула, выше левой брови. Боли вообще не было. Кожу срезала. Мозг Саши фиксировал: Каштанов норовит к двери, юркнул, исчез, а там, у входа в курилку, у крыльца — топоры. Суворов: "Глазомер, быстрота, натиск". Упредить, осадить, не дать цапнуть топор. Саша рванул за противником. Шваль, гнутся шведы. Голиаф не помышлял о топоре. Прытко, без оглядки мчался наутек к вахте. Москва — Воронеж, хрен догонишь. Саша во весь бег, неминуемый, как сама смерть, шел за ним, взмыленный, как скаковая лошадь на ипподроме. Глаза ему заливала кровь. Как дикое, преследуемое животное, Каштанов лопатками спины выхватил, почувствовал ту единственную секунду, дарующую спасение, выдал верткий, лукавый вольт; Саша, как быстроногий, дурной гепард, промазал, песообразно пролетел мимо, вперед. Остановился, враз опамятовался, волею обуздал, задушил раздрызганную неутоленную злобу: остыть, уняться, пусть угомонятся нервы. Дотронулся до головы, смотрит на руку: кровь, все волосы в крови, липкие, слипаются. Теперь и руки в крова Весь в крови. Ощутил тупую, саднящую, то накатывающуюся, то затихающую боль.