Страница 2 из 4
В другой лекции Вепря Петрова («Третьей») герой-автор отказывается от любых определений действия или обстоятельства: «не важно на какую тему» (статья), «не важно сколько» (дней), «не важно зачем»… Об отсутствии страха (без страха: его не может быть там, где нет реальности; как и наоборот), как и сострадания или сочувствия, уже говорилось. В стихотворении «Скотоприимный дом в забытом Богом…» появляются «скотострофы / бес формы» (с заменой в предлоге конечного «з» на «с», и тогда бытовой трюизм «забытый богом» обретает вполне метафизическую реальность), и значит, еще в наш ряд – «бесформенный». В стихотворении о Скотопригоньевске Левшин разыгрывает одно из своих бесовских действ: «бесоворот», как он это называет, – массированную атаку корня «ското-», возникающего в известных словах: скотовасия, скотолепсия, скотурны, скотарсис (бесовской)… Подобие вируса, заражение слова. (Вообще в виртуальном, компьютерном мире оказывается много скотского: скотопоэт, свиноград – другие левшинские словообразования. Парадокс: высокие технологии и провоцируемое ими скотство. Этот управляемый Аушвиц явно движется в сторону киберпанка, хотя никакого будущего и нет – одно настоящее.)
Тотальное оскотиниванье, что не противоречит традиционному представлению о бесовстве и его разгуле. Но в стихотворении «Веки» автор варьирует: «и как есть атеист», «и как был атеист»… Этот мир виртуальности, неопределенный и неопределимый, бесформенный и бесовский, характеризуется в том числе и без-божием (безбожный), которое распространяется и на автора-героя. Ад с бесами есть, а их альтернативы: Бога с ангелами – нет. Или почти нет. Есть одно обстоятельство, когда ангел сможет появиться. Да и вместе с правом на поэзию.
Иногда мне кажется: я пишу продолжение предисловия к книге Сергея Завьялова «Речи» (М.: НЛО, 2010).
Бесконечность этого виртуального мира достигается варьированием. (Виртуальность сама по себе уже предполагает варьирование, множащиеся возможности, параллельные, сохраняющиеся, не отрицающие друг друга. В конкретной компьютерной практике всегда можно вовремя нажать Esc или Delete, причем ни отмена, ни уничтожение никогда не окончательны, раз есть опция «вернуть». Это и есть примитивный образ бес-смертия.) Варьируется, прежде всего, личность самого говорящего/пишущего. Он задается вопросом, кто он («кто я»). Перечисляются возможности: игрушка, человек («возможно»), животное, цветок, компьютер, «или меня просто нет»… Автор-герой останавливается на последнем варианте: «пустота внутри меня / как у себя дома / это самое вероятное / думаю меня нет…». Он почти растворяется в этих вариантах-возможностях себя. Множественность оборачивается отсутствием, не-существованьем. И еще одно определение в наш ряд, характеризующий виртуальный мир: без-жизненный. Не-жизнь. Пустота, которая вполне естественно ассоциируется с бездной. Тема ада и бесовства продолжается. В одном из стихотворений герой пытается нащупать ногой тапки, но «какое там. Ноги нашарили лишь / Бездну…» Именно так, с большой буквы. Стихотворение называется «Голоса» (они и разбудили его, перебивающие друг друга, разыгрывающие абсурдную радиопьесу под музыку Глиэра). А на отчаянный вопрос, что это, отвечают: «Да так, Радио Твоего Мозга»… Транслируемые голоса традиционно ассоциируются с бесовской одержимостью. Пустота густо населена, у нее есть хозяева, как у всякого дома, это все те же (и всегда разные) варианты «я», перебивающие друг друга и друг друга не отменяющие.
У «голосов» в творчестве Игоря Левшина – традиция. В книгу вошло некоторое количество давних произведений; и очень интересно сравнивать их с поздними, обнаруживая родство: как уже тогда, в восьмидесятые, зарождались темы и принципы, которым в последующем предстоит дооформиться. В раннем стихотворении под названием «84» (это число заданных строк, на самом деле их в итоге оказывается 87, да и последняя строка оборачивается новым началом, и многоточие в конце; но написанное приблизительно в году с тем же номером) герой-автор спорит и борется с множеством голосов, уговаривающих его, упрекающих, угрожающих. Они еще неразличимы, недифференцируемое множество; «мы», «вы», «они» – то говорят они о себе, то к ним обращается герой. А он, напротив, единичен («я») и им противопоставлен. Или он – один из них? Впрочем, уже тогда «я» и «мы»/«вы» путаются и переходят друг в друга: «я как мы одинок». И эта борьба с голосами внутри себя приводит к тому, что письмо/речь становится бесконечным, как и пустым (пустое письмо); стихотворение превращается в механическое нанизывание номерных строк: «с этой – восемьдесят / с этой – восемьдесят одна…» И с мучительным ожиданием завершения: «Не могу сосчитать… уже было семьдесят строк… сколько можно! сколько там строк?» – оно постоянно (и бесконечно) откладывается.
Вариативное, бесконечно варьирующееся письмо – это письмо черновое. Вторая половина XX века принесла своеобразный культ черновика, прелесть которого в его неостановимости и бесконечности. (Окончателен – беловик.) В зависимости от личности поэт может трактовать эти неостановимость и бесконечность равно как мучительные и, напротив, как счастливые, почти письменный аналог бессмертия. (Возможны варианты.) Одни поэты (как и прозаики) стилизовали собственное, оригинальное письмо как черновое, другие использовали готовые черновики – и свои, и чужие. Блестящим примером превращения исторического черновика в прекрасные, вполне «готовые», не нуждающиеся в «беловике» стихи – «Черновики Пушкина» Генриха Сапгира. Игорь Левшин выбирает «третий путь», «возвращая» известные, законченные стихи в их черновую бесконечность и незавершенность. В его «Говорящей ветоши (поэме для неспешного чтения)» главным мотивом, связующим различные ее части, становится образ из поэмы Бориса Пастернака «1905 год»: «Этот оползень царств, / Это пьяное паданье снега» – который автор то варьирует, то повторяет, словно бы проговаривает, пробует на слух (как и положено поэту; это сочинение чужого стихотворения напоминает известный опыт героя Борхеса, переписывающего «Дон-Кихота»), то добавляет к нему свои варианты.
Окончательно закрепленный и выбранный «вариант» Пастернака рассыпается в множащихся вариантах неоконченного, бесконечного письма: «Этот оползень царств / Это пьяное пáдание снега / Это опыт мытарств / В беспредметном – и воля и нега / в беспредметном и воля и нега… То был оползень царств / Или – пьяное пáданье снега / После стольких мытарств… Прямо в оползень царств / Под пьяное паданье снега… Скоро оползень царств: / ужé пьяное паданье снега. / В пересменке мытарств / Ожидание смысла и негра / в ожидании смысла и нега / в беспредметном лишь воля и нега…» И вплоть до «заметающий признак предмета» – образ, который и характеризует это расплывчатое, почти беспредметное письмо, принципом которого становится само говорение, тревожное и мучительное, как было мучительным нанизывание строк (в ожидании завершения, конечности) в раннем стихотворении 1980-х. И значит, это говорение движется ожиданием: в стихи вносится эсхатологический мотив: «прямо в оползень царств», «скоро оползень царств»… И наконец: «после оползня царств / Будет пьяное паданье бога» – из главки «Дог», которая вся пронизана эсхатологией, естественно, отчасти ироничной: «Ну скажи, брат, на кой / так вот жить в ожидании дога? / На кой / эта жизнь в ожидании дога…» (заодно и отсылка к Беккету). Черновое письмо – письмо ожидающее.
Одно из посвящений поэмы – «100-летию первой русской революции». Интересно, что было первоначальным: тема революции, вызвавшая поэму Пастернака, ей посвященную, или поэма Пастернака, вызвавшая тему революции? (Впрочем, первоначального, как и окончательного, здесь быть не может.) Но в любом случае революция – сама по себе уже образ множащихся возможностей (отсюда преследующая революционеров идея бесконечной революции), и, конечно, революция естественно связывается с эсхатологическими ожиданиями: конец мира (старого или всякого – зависит от вкуса).