Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 157

Нет уж, Тереза, думал он тогда в «Медведе», только не трави меня библией. Адам и Ева, грехопадение. Ты и сама-то веришь во все это не каждый день. Иначе следовала бы запрету церкви являться голой перед своими детьми, а ты нарушаешь этот запрет, как и я…

Боли опять усилились. Онфрой попытался вызвать карету. Но сколько ни старался, сколько ни тормошил посетителей и ни рассылал слуг, ни одного кучера нигде не нашли. Форстер вынужден был в конце концов решиться на обратный путь через весь город пешком и без сопровождения.

Снова моросило. Из Люксембургского сада доносился шум работы, привычный в последние месяцы. День и ночь в Париже крутились шлифовальные камни, на которых точились ножи и мечи, отлитые из всего наличного железа. Сами мастеровые были одеты бог весть во что, но химики совершили чудесные открытия в кожевенном деле, и вот уже седельники и сапожники вовсю пыхтели над нескончаемым потоком своих изделий из заменителя для армии. Арсенальные кузни стояли вплотную друг к другу под открытым небом, лишь кое-где прикрытые от дождя. С грохотом обрушивались молоты на наковальни, выковывая дула и ружейные замки из раскаленной стали. Часовщиков нарядили выполнять работу потоньше, они выравнивали золотники и ударники. Тысячу мушкетов ежедневно поставляла столица фронту! Согласно приказу Комитета общественного спасения. Женщины шили палатки и солдатскую робу. Дети готовили перевязочный материал для раненых. Повсюду в нишах и за выступами оград Сен-Жермена сидели нищие — калеки войны, живые символы лихолетья, с откромсанными руками и ногами, нередко ослепшие. И тем не менее они были полны бодрости, призывали молодых и здоровых соотечественников выступить в поход против королей и князей Европы, против тиранов человечества.

Как не похожи эти люди на улицах, думал Форстер, на тех болтунов, что рассиживают в кафе вокруг Одеона или Пале-Рояля…

Он шатался и спотыкался на каждом шагу. Отдохнул немного, постояв у стены и опершись о нее руками. Грудь болела, словно превратилась в одну зияющую рану. Каждый глоток воздуха входил в него с болью, терзавшей легкие.

Он все еще не мог забыть услышанное. Вести были много хуже тех, что содержались в депеше Сен-Жюста. Говорили, что Эльзас потерян. Хагенау все еще находился в руках противника, а крепость Ландау было не спасти — рано или поздно она обречена на голодную смерть. Во что же превратилась достохвальная вайсенбургская линия со всеми ее валами и укреплениями? О, если бы он мог сам, на месте увидеть, как обстоят дела там, где ждут его помощи! Надо преодолеть себя… Дальше, еще дальше… Эбер и, Шометт — предатели? Клевета. Но, может, бюро военного министра превратилось меж тем в рассадник заговора против республики?

«Стой-ка, гражданин. Выпей да закуси с нами, коли ты друг». Приглашал его инвалид. Он лишился обеих ног при Жемапе, как тут же рассказал, и передвигался на короткой тележке с четырьмя колесиками при помощи рук.

«И все это — не напрасно. Жить мы хотим, понимаешь ты, жить! Как короли. Быть сытыми каждый день. Их, кровопийц, казнить, а французский народ пусть живет!»

Форстер сделал глоток, съел кусок хлеба с поджаренным мясом. Мясо, похоже, было собачье или кошачье. Но плавая с Куком, он ел и крыс. Вот, думал он, люди, которые тяжко изувечены, потеряли кто ноги, кто руки, кто глаза, а им все ни по чем. Потому что они сбросили свои цепи. А это важнее всего…

Он добрел до каменной набережной Сены, услышал плеск волн, увидел перед собой мост Пон-Нёф с приземистыми опорами и низкими арками. Опять ему пришлось отдыхать, он лег грудью на перила, глядя в темную водную глубь, где отражались пестрые фонари набережной. С каждым шагом силы его оставляли. Ноги словно налились свинцом и не хотели повиноваться, он их перестал чувствовать. Холодный пот стекал по лбу и за ворот рубашки, которая прилипала к спине.

А может, все усиливавшийся дождь лил так, что он промок до нитки? Бог мой, если дела со здоровьем пойдут так и дальше, то до самой весны проваляюсь в постели. Этого только не хватало — выключить из жизни такого ее бойца…

На набережной у Лувра также что-то сверлили. Сдвоенные барки были превращены в мастерскую, где при мерцающем огне обрабатывали стволы пушек.

Шум оглушил его, и он закрыл на секунду глаза.

От Пон-Нёфа до дому ходьбы оставалось не более получаса. Он глубоко вздохнул, собираясь с силами.

Как вдруг услышал рядом голоса. Его остановил патруль национальных гвардейцев. Из их разговора он понял, что его принимают за пьяного.

«Нет, я не пьян, — сказал он, — всего лишь болен. Одинок, как перст, и — болен».

По всей вероятности, нельзя было глазеть на то, чем занимаются на барках. Уж не подумали ли, что он шпион?

«Ваш паспорт, гражданин».



Он показал им документ, который вменялось в обязанность носить с собой и который удостоверял не только личность, но и республиканские взгляды последней.

«Вуаля. Можете идти».

Форстер оторвался от перил. Но через несколько шагов ноги ему отказали. Он упал на колени. Голова кружилась. Попытался выпрямиться, подняться. Руки уперлись в гнилую листву. Улицы, конечно, не подметали… Он помнил только, что солдаты подняли его и что он успел сказать им свой адрес.

Глава восьмая

…ибо ничто не прочно, все колеблется

перед нами, пока мы не решимся на

что-нибудь и не настоим на своем.

Как он очутился на улице Мулен у себя в комнате, он не помнил. Должно быть, потерял сознание. На короткое время он приходил в себя, потом снова погружался в забытье, и сон был единственным его лекарем. Когда, однажды очнувшись, он спросил, какое сегодня число, ему ответили, что идет снежный месяц нивоз. За окном висели низкие темные тучи. Боли давали о себе знать вопреки усиленным дозам лекарств. И опять он испугался при мысли, что проваляется так до самой весны.

Оба поляка, Малишевский и Тадеуш, оказались правы. Конечно, нужно было внять их совету и не покидать дома до полного выздоровления.

Он лежал на кровати, притихший, но обуреваемый нетерпеливыми страстями. А если зачем-нибудь и вставал, например чтобы написать письмо Терезе, то сильно мерз и вынужден был греться у едва теплого камина.

Внутреннее беспокойство, неясность, когда он снова будет в силах покинуть Голландский дом, особенно тяготили. Он часами разглядывал карту у двери, страдая одинаково от физических болей и от своих мыслей. Сен-Жюст, революция призывали его. Он искал на карте точку близ Страсбурга, Хагенау — Ландау, где-то между этими городами находилась ставка Рейнской армии.

Узкая, неуютная комната казалась склепом, в котором он погребен заживо.

Он плакал. Никто не слышал и не видел, как он плачет. Словно ребенок, навзрыд, беспомощно. Судьба так обманула его, что он, мужчина, немало повидавший на своем веку и не привыкший себя щадить, не стыдился теперь своих слез. Как тяжко прозябать тут вдали от родных и друзей, от тех, кого он любил, и ничто, ничто не могло подбодрить и обнадежить его.

Ах, будь у него волшебная палочка, одним мановением он перенес бы сюда Терезу с детьми! И Губера? Бог с ним — и Губера тоже. А всякие недоразумения, думал он, это следствие того, что мы живем в разлуке. Письма, особенно когда пишешь дрожащей от хворобы рукой и мысли твои путаются, могут только посеять в корреспонденте беспокойство, а то и вызвать обиду. При личной встрече все это мгновенно выяснится, и всякие обидные пустяки утратят свое значение.

Размышлял он и о том, нельзя ли как-нибудь, несмотря на болезнь, помочь их благосостоянию. Что-то надо придумать. Ах, если б освободиться от предубеждений, от всяких подозрений друг к другу, мы снова могли бы быть вместе и счастливы!

Но куда заносят его грезы? Надо смотреть правде в глаза, иметь мужество для этого. Ведь какие бы планы он ни строил, все разбивалось о памятную ухмылку Губера. Однако во всем ли виноват один только Губер? Когда он вообще вмешался в их брак?