Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 157

Форстер, сотрясаемый лихорадкой, в ночных бодрствованиях и в ночном забытьи попытался припомнить их совместную жизнь в Вильне.

Разве не охватывала его тогда прямо-таки телячья радость, которой он никогда не знал в жизни и о которой готов был кричать на весь мир? Разве письма его тех лет к Земмерингу, Спенеру, супругам Гейне не звучали чистой восторженной радостью, подобно эоловой арфе? Брак — это счастливейшее состояние человека, я убежден в этом — такими восклицаниями полнились его письма. Два близких человека заботятся друг о друге, помогают и облегчают жизнь. В доме чувствуешь себя таким счастливым, таким покойным, вне дома надо так мало, да и то ценишь лишь тогда, когда можешь разделить удовольствие с любимым существом. Что Тереза самая несравненная среди женщин, коих я знаю, что я совершенно счастлив с нею, и я в постоянном блаженстве от ее любви и дружбы, что мы радуемся нашему маленькому домашнему хозяйству, как дети, и для нас нет большей радости, чем сидеть вместе рядом — есть ли, читать ли, заниматься ли чем-нибудь или просто болтать, что мы абсолютно счастливы при этом — можешь мне поверить, мой друг, что это так, да ты и не сомневаешься, я полагаю, ибо знаешь меня… Я с каждым днем чувствую себя все счастливее, я вынужден намного расширить границы счастья, которые только мог вообразить себе, она заставляет меня это сделать, я знаю, что ни одна другая девушка в мире не принесла бы мне и тысячной доли этого счастья, которое она дарит мне ежедневно. О, матушка, о, батюшка, как же я вам благодарен за то, что обрел в вашей дочери такую жену… И она, как Форстер знал, писала тогда в таком же духе. «Я плачу, когда вижу, что он страдает. Я каждую минуту думаю только о нем, о том, что лучше его нет никого на свете». И как странно, что у Терезы Форстер оказались совсем другие заботы и представления, чем у Терезы Гейне. Но все равно, я не променяю эту переменчивую, непоседливую, неуравновешенную, влюбленную в жизнь и ненавидящую все в мире женщину ни на какую другую…

Ах, какие то были медовые годы, после того как они летом 1785 года поженились, в Вильне. Приехали туда только в начале ноября, после визитов друзьям, у которых гостили в Готе, Веймаре и Лейпциге, потом у его родителей в Галле, потом в Берлине и Варшаве. И надо же было случиться, что как раз в день приезда в Вильну жизнь их соединилась окончательно — через девять месяцев, десятого августа, родилась дочь, Розочка или Терезинетта, как он ее тогда называл.

Снова из письма Земмерингу: только отцу Гейне я написал пока о том, что сегодня утром, в семь часов, моя Тереза благополучно разрешилась от бремени. Роды прошли превосходно. Схватки начались в два часа ночи, к семи утра все было позади, теперь она чувствует себя великолепно, температура нормальная… Девочка крепенькая, упитанная и здоровая, такой, будем надеяться, и останется. Глаза и волосы мамины, да и вообще похожа на Терезу. Тереза думает, что я больше хотел мальчика, но мне это совершенно безразлично, по крайней мере до тех необозримых пор, пока из девочки получится женщина, этот период, конечно, достаточно сложен, потому что женщине у нас куда труднее добыть себе пропитание, чем мужчине. Но меня-то это не заботит, напротив, я рад, что как раз первый ребенок оказался девочкой… Никто не воспрепятствует мне воспитать ее так, как сам захочу! Все, что я могу и хочу сделать для счастья существа, которое сам же и породил на свет, состоит в том, чтобы сообщить ему истинные понятия и представления и оградить его от предрассудков, заблуждений, неправды, ложных выводов, научить его отличать существенное от несущественного…

Вильна же сама — это глухая польская провинция, которую можно сравнить только с понтийскими болотами у Горация. Об этом, кстати, предупреждал его и император Иосиф, когда годом раньше Форстер нанес ему визит в Вене. Из Германии они должны были выписывать все книги, даже Гомера, Тереза же — каждую мелочь, вплоть до ниток и спиц для вязанья.

Конечно, и здесь было вдоволь священников и игровых столов, пивных компаний и прочего праздного удовольствия, но они все же предпочитали оставаться дома. Юная, двадцатидвухлетняя жена его с трудом могла к этому привыкнуть, как он замечал, но она держалась с большим терпением, ободряемая его любовью и тем обстоятельством, что должна была вскоре стать матерью. В те зимние месяцы, когда обнаружилась ее беременность, царил жуткий холод, до тридцати градусов мороза. Случилось это во время одного из развлечений, о которых она сама просила, — во время катанья на санях. На сей раз их пригласили ректор университета с супругой. Под копытами коней позванивал лед. В замерзших, покрытых белым саваном лесах выли волки. Кучер вдруг в ужасе бросил поводья, съежившись в своей шубе. Лошади растерялись, повозка грозила остановиться или даже перевернуться.

Форстер подхватил поводья, перевесившись всем телом через борт.

Рядом, почти вплотную с собой, он увидел оскаленные волчьи зубы, с которых сбегала слюна. Тереза закричала. Ректор осенил себя крестным знамением, а жена его сложила пухлые ручки для молитвы. Наконец, впереди они завидели первые низенькие избы.

Укрощенные лошади повиновались его руке. Он остановил сани возле домика перед университетом, в котором они жили. Тереза, вся дрожа от пережитого ужаса, опиралась о него. Она вдруг почувствовала слабость. Он на руках поднял ее по лестнице и положил на диван. Сейчас приготовлю горячего кофе, сказал он, нам обоим это будет весьма кстати. Но она взглянула на него своими широко распахнутыми темными глазами и сказала: «Георг, прошу тебя… Сделай так, чтобы на мою долю больше не выпадало таких приключений. Если, конечно, хочешь, чтобы у тебя родился здоровый ребенок».

Он обнял и поцеловал ее. А на кухне надрывался кофейник, и вода залила всю плиту. А он думал: какая будет прекрасная жизнь. Это еще больше сплотит нас, и до скончания века мы будем неразлучны…

И вот он лежал на своей одинокой койке в Париже. И предавался воспоминаниям, которые терзали душу. Нет, нельзя им поддаваться, надо встать, выбраться из этого склепа и выйти на улицу.

Но не прошел он и сотни шагов до улицы Терезы, как ощутил ужасную слабость во всех членах. Оперся, чтобы не упасть, о стену. Подобрал его Хаупт, старый ворчун, отец одного клубиста из Майнца. Он как раз шел к нему и помог добраться до своей комнаты.



«Очевидно, артрит, дорогой профессор. От него помогают только камфора, опиум и специальный бальзам из Мекки. Боли, наверное, очень чувствительные, не так ли? Попробуйте для начала камфору, очень рекомендую…»

Да, да, конечно, спасибо. Он и сам знал, что боли чувствительные. Левая рука болела так, что он готов был кричать от отчаяния. К чему эти мудреные проповеди с ученым видом? К чему лекции по фармакологии? Что он, сам, что ли, не знает? Хаупт, педант и всезнайка, на какую бы тему ни зашла речь, мог подолгу вытряхивать короба своих знаний и сведений. Так было и несколько дней назад, когда он помогал Форстеру перевести на французский статью о Швейцарии. Такие люди вечно бегают целый день с озабоченным видом, а толку от них мало.

Нет, этого пустомелю он не намерен больше терпеть.

«Послушайте, Хаупт, — сказал Форстер, — я бы хотел остаться один».

«Конечно, конечно. Только повторяю, артрит — серьезная штука. От него ужасные длительные боли…»

«Да. Никто не знает этого лучше меня».

«Вам надо считаться с этим, профессор, и в корне изменить свою жизнь. Нужно думать о болезни, то есть — о выздоровлении. А для этого требуется умеренность во всем. И что касается вина, и что касается революции. Волноваться нельзя совершенно. И очень рекомендую бальзам из Мекки. Приняв его, вы поймете, что все противоречия мира, в сущности, — одна сплошная гармония…»

Ну уж нет! Он не пьяница! И не бродяга перекати-поле.

«Подите вы прочь! — закричал он. — Прочь! Вот дверь. От вас я могу разболеться еще больше».

Насмерть перепуганный Хаупт выкатился с такой миной на лице, которая говорила: ну вот, этого и следовало ожидать.