Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 157



Сядет к окну, закутавшись в теплое одеяло, и положит на колени какую-нибудь подставку, чтобы удобнее было писать. Во что же он превратится и что останется от него, если он перестанет записывать свои мысли, перестанет хотя бы мысленно беседовать со своей Германией?

Тадеуш, юный поляк, коего рекомендовал ему Малишевский, продолжал каждое утро исправно и прилежно топить ему камин. Прежде он просыпался от помешивания кочергой угля в камине да потрескивания поленьев. Теперь лежал с открытыми глазами и с нетерпением поджидал, когда послышатся знакомые шорохи. Поскорее бы наступал новый день, а с ним облегчение мук. Ночь опять прошла ужасно, спазмы в груди долго не отпускали.

У постели его дежурил Иоган Кернер из Швабии, также усердный и дотошно услужливый юноша. Бывший врач, он в настоящее время находился в Париже в качестве корреспондента гамбургской газеты. Порой, когда Форстер чувствовал себя получше, они вели серьезные разговоры, обсуждая новости европейской политики. При этом педантичный Кернер не забывал следить и за тем, чтобы его подопечный через каждый час принимал лекарства. Теперь Форстеру даже казалось, что они помогали. Приступы кончились, боль стала глуше и терпимее. Оттого-то, может быть, Кернер спокойно спал, сладко похрапывая в кресле.

Соберись с силами, Георг! Голова твоя бодрствует, мысль не ослабла…

Он знаком дал понять Тадеушу, что топить довольно, и откинул одеяло. Смятая за ночь простыня давно вылезла из-под матраца вопреки здешнему обыкновению. К французским постелям он до сих пор не привык, и нельзя же было требовать, чтобы он заботился о здешних обыкновениях, борясь с кошмарами.

Философия — вещь, конечно, почетная… Но не менее важны и другие заботы, практические. Опыты познания других народов и стран неотступно требовали своего права. Еще двенадцатилетним мальчиком он проехал с отцом вдоль всей Волги и дальше — до Элтона в киргизских степях. Сравнение нравов и облика этих людей с нравами жителей островов Тихого океана. Кант, Гердер. Человеческие расы. Всякий человек, христианин или язычник, формируется социальными обстоятельствами, данными ему судьбой. А что было в Гунтерсблуме, всего на расстоянии одного дневного перехода от майнцских ворот? Петер Шридде…

Он подошел к секретеру и, подавив кашель, чтобы не разбудить Кернера, зажег свечу и стал разбирать бумаги.

Жаркое лето прошлого года. Поденщик одного из рудников, который как и всё в Гунтерсблуме, принадлежал графскому семейству. Со своей женой Тиной, работавшей в поместье на конюшне, он уже несколько лет жил под одной крышей, в домишке ее больного, почти ослепшего отца, завел с ней троих детей, но так и не смог повенчаться, как это исстари повелось между мужчиной и женщиной. И господа фон Лейнинген-Вестербург, и преданные им священники отказали обоим в церковном благословении, потому что они обратились за ним уже тогда, когда женщина была беременна. Форстер встретил их, когда взялся сопровождать Ведекинда, делавшего в деревнях прививки от оспы. Врач, вероятно, имел на него какие-то виды, потому что настойчиво обращался за помощью всякий раз именно к нему, хотя он, получив, правда, медицинское образование, никогда не занимался врачебной практикой, тем паче в должности университетского библиотекаря. Форстер догадался о тайных замыслах своего друга, когда в совместных поездках столкнулся с ужасающей нищетой. Жилища тут, состоявшие большей частью из одной комнаты, были слеплены из глины, вместо окон в них были проделаны дыры под самой кровлей, в эти дыры зимой выходил вонючий дым от сжигаемого сухого навоза, и они же давали скудное освещение и свежий воздух. Люди спали на соломенных тюфяках. Незадолго до этого графы спустили свору собак на толпу своих подданных, одного ребенка псы загрызли насмерть, а служанку покусали так, что и та вскоре скончалась от ран. Петер Шридде, зачинщик собрания, также пострадал. Весь покусанный, кое-как остановив кровь подорожником и настоем трав, он отлеживался в своей лачужке, мрачный, как туча, скрипя зубами от негодования. Помогите сначала ему, попросила жена. Слепнущий старец бормотал молитвы. Или проклятья небу? А Шридде сказал: «Да что уж там оспа, ваши благородия, супротив той эпидемии, которую мы должны терпеть всю нашу жизнь, когда деспоты отказывают нам в элементарнейших человеческих правах. Есть, насыщаясь плодами собственных рук. Любить тех, кого мы сами хотим. Спариваться, жениться и плодить детей с тем, с кем мы сами хотим. О вас говорят, господин профессор, будто вы объехали весь свет. Что же вы тогда не привезли нам справедливость оттуда? Зачем вы вместо того сами служите так называемому святому порядку, произволу попов и князей и наймитов архиепископа? Вот, взгляните на моих сыновей. Господу богу угодно было даровать им жизнь, но для графа они только ублюдки. Как будто сами господа не пользовались дочерьми бедняков от Грюнштадта до Майнца да не пристраивали потом свой приплод в лесники и управляющие, кто ж этого не знает? Во Франции, по новым законам, они бы теперь, небось, поплатились за это, а нашим детям больше нечего было бы бояться…»

Форстер был атакован таким образом не впервые. Бунт ремесленников в Майнце… «Са ира», распеваемая студентами. Феликс Блау, Андреас Хофман, его коллеги, один профессор теологии, другой — естественного права и истории философии… И конечно же, острый язычок Ведекинда, его клокочущий гнев, его ядовитая язвительность… Но он не верил в революцию в Германии, уже потому хотя бы, что название империи было понятием скорее географическим, чем политическим. Он держался реальности. Грезы, не основанные на знании, были не его делом. Идеалы же, не соотносимые с действительностью и не контролируемые ею, могли даже повредить прогрессу человечества. Эта Германия, когда он явился в ней четырнадцать лет назад, напомнила ему огромный архипелаг в Тихом океане. Тысячи островов и рифов. Тысяча восемьсот — по точному подсчету — непосредственно имперских членов, сотни мелких государств и лишь несколько значительных, вроде Пруссии, Австрии, Саксонии. Путешествие из Касселя в Вену, от Рейна до Эльбы, было предприятием не менее трудоемким и хлопотным, чем плавание между экватором и тропиком Козерога. Разве можно сравнивать с Францией! Централизованное управление. Париж. Или потому ему столь симпатична такая система, что он смотрит на все теперешними глазами? Нет, думал он тогда, из немецкого лоскутного коврика, сколько ни пытайся, единого полотна не сошьешь.





А вот Шридде, тридцатилетний здоровяк и, благодаря постоянной работе, силач, как только выздоровел, сразу стал распространять листовки с призывами вздернуть мучителей — графов Лейнинген-Вестербург — по французскому образцу — на фонарь. Для Форстера так навсегда и осталось загадкой, почему этот человек, не умевший ни читать, ни писать, вздумал рисковать жизнью, промышляя именно этим — ведь за распространение революционных прокламаций ему грозила смерть.

Он рылся в ящиках старого, уже поточенного червями секретера. Болезнь снова дала о себе знать резкой судорогой в груди, что-то словно обожгло его изнутри. Нашел опиум. Но принять сразу, не посоветовавшись с Кернером, не решился. Может, достаточно было бы и хины. Чтобы сбить лихорадку. Он чувствовал, как пылает лоб.

Ведекинд всегда курировал его прежде. Как врач он часто признавался ему, что настолько переживает за своих пациентов, что по ночам его мучают кошмары. Вот такие же кошмары — за своих пациентов — стали мучать по ночам и Форстера, когда являлись ему во сне люди типа Шридде, когда он слышал их голоса, жалобы, проклятья.

Все реже задерживался он в своем домашнем кабинете или тем более в библиотеке университета. Его тянуло туда, к ним, в хижины и мастерские, на виноградники и рудники.

В самом деле, почему он не привез им из кругосветного путешествия справедливость? Но заслужен ли этот упрек? Шридде не умел читать. А если б умел, то увидел бы в его сочинениях… Что же? Ну все-таки… «A Voyage Round the World». Уже в этой книге, то есть когда ему было всего двадцать четыре года, он изложил основы своего мировоззрения. Таити и Маркизские острова. Две одинаковых группы островов, на которых жили люди одного корня, и тем не менее на Маркизах они были счастливее, потому что там не было деления людей на разряды и классы, там не победила система господства королей над своими подчиненными. Но аборигены Южных морей далеко. А Гунтерсблум — вот он, рядом, в самом центре цивилизованной Европы… Форстер спрашивал себя, не выйти ли ему по французскому образцу на улицы и площади, чтобы поделиться своими наблюдениями и мыслями с теми, кому они особенно нужны, но кто не мог прочесть его книгу, с неграмотными. Что, собственно, отличало классовый расклад в Гунтерсблуме от такового на Таити? Если вдуматься и строго сопоставить факты, то почти ничего. Несколько подарков — если их можно признать таковыми — технического прогресса, вот и все. В Новой Зеландии поедали своих врагов, как это случилось и с десятью матросами «Приключения», здесь же их гильотинировали, вешали или расстреливали. Там пользовались ножами из акульих зубов, чтобы прикончить противника, раскроить череп и высосать мозг, здесь же для убийства пользовались ружьями и порохом, пушками и пулями, колесом и шпицрутенами, пускали в ход самые изощренные пытки, чтобы иной раз заживо содрать шкуру с человека, и вся разница была в том, что там после этого жарили на костре его самого, а здесь отнятых у него телят и овец… Несколько лет назад, еще в Вильне, он решительно занял сторону Гердера в его споре с Кантом, утверждавшим, будто черные и белые a priori[39] существа абсолютно различные. Одна раса, утверждал кёнигсбергский философ, ближе к обезьяне и уже в силу темной кожи своей и приплюснутого носа самой природой предназначена для служения и повиновения другой расе. Вот как! Такая невежественная наивность немало позабавила его, и он написал: присущий философскому мышлению пароксизм приводит подчас даже такие светлые умы, как Кантов, к потребности моделировать природу, точно производное собственной логики… Но если мы изначально отрываем негра как отличную от белого человека особь, то не обрываем ли мы последнюю нить, которая соединяет это несчастное племя с нами и дает ему надежду на милость и защиту от европейской жестокости? И где та грань, за которой остановится развращенный белый человек и не станет так же жестоко притеснять другого белого человека, своего собрата? Белый! Благодаря твоему посредству черный может или должен стать тем, кем являешься или кем должен быть ты сам, то есть человеком, счастливо развивающим все свои возможности. Но поди прочь! Он и без твоего участия станет когда-нибудь тем же, ибо и ты сам всего лишь переходный момент в плане творения…

39

Заведомо, прежде всего, изначально (лат.).