Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 61

Самый главный медицинский академик, тот, в венчике седых волос, который сам болен радикулитом, однажды по секрету, шепотом, сказал мне:

— От радикулита не умирают, но с радикулитом умирают.

И я примирился. И когда в серии «Жизнь замечательных людей» я читаю в биографии великого человека, что у него болела поясница, он мне ближе родственника, он мне как молочный брат.

А знаете ли, что радикулитом болели цари, тираны, кардиналы, папы? Недавно, говорят, по египетским мумиям установили, что радикулитом болели еще фараоны. И когда начинается приступ, я готов объяснить радикулитом войны и крушение империй и царств.

АЛЬБИНОС

В очень давние времена мы с ним учились в Единой трудовой школе по Дальтон-плану. Тогда сочинения писались коллективом, и пока все по очереди, брызгая пером, пыхтели над тетрадью, он на улице гонял мяч, или стрелял из рогатки, или дразнил сумасшедшую старуху, но на уроке он первый подымал руку и вслух, с выражением читал коллективное сочинение, и учительница говорила: «Молодец! Прекрасная дикция».

Это был толстый, белобрысый, вздорный мальчик в спортивных гольфах и заграничном берете с пушистым алым помпоном, единственный сын модного дантиста с Крещатика, и уже в те тощие годы он имел фотоаппарат «зеркалку» и ружье «монте-кристо», по каждому поводу говорил: «Люкс! Экстра!», и его звали «Мара-француз». При опытах качественного анализа ему подливали серную кислоту, часто давали под микитки, а он терпел и не жаловался, только, вставая с земли и отряхивая пыль, говорил: «Эх вы, эмпирики». Ему добавляли и за это. А он, вторично отряхиваясь, бубнил: «Ну и что, нумизматики». Любое редкое или непонятное слово в его устах превращалось в ругательное.

Так как он имел обыкновение сидеть в каждом классе по два года, я скоро потерял его из вида.

Мельком я встретил его уже только во время войны. Еще у костелов Львова стояли в засаде камуфлированные танки, по улицам брели зеленые колонны пленных немцев, то здесь, то там рвались, мины замедленного действия, когда в сумбуре только что освобожденного города из роскошного подъезда гостиницы «Жорж» меня окликнули:

— Эй ты, эклектик!

Навстречу шла румяная, плотная, счастливая физиономия с пышными бронзовыми бровями. Мара-француз был в новенькой стальной, с сиреневым генеральским отливом, габардиновой гимнастерке, без погон, в новых синих диагоналевых галифе и сапогах-бутылочках, не военных, но имеющих прямое отношение к войне на высшем интендантском уровне.

Он тоскливо скользнул по моей выгоревшей пилотке, кирзовым сапогам и кобуре из кожзаменителя и спросил:

— Ну, как тонус? На уровне или не на уровне?

— А ты что тут делаешь?

— Я по тылу, — сказал он загадочно.

— Что это значит, по тылу?

Он рассмеялся и потом серьезным шепотом спросил:

— Слушай, я только на «У-2» прилетел из Киева, не знаешь, где тут можно копнуть сахарин?

— Какой сахарин, зачем сахарин?

Он с жалостью на меня посмотрел.

— Марат! Марат! — закричали из длинной, черной машины «Форд-8».

— Алла верды, спаси нас господи, — он помахал мне ручкой, сел рядом с, шофером в кожаном картузе и укатил.

И вот однажды, уже в глубоко мирную пору, горящая путевка загнала меня на минеральные воды.

— Симтоматичный молодой человек! — услышал я на санаторской террасе знакомый голос.

Передо мной стоял толстощекий мужчина с широко открытыми, жадными ноздрями.

— Неужели, Марат, ты болен?

— Модус вивенди! Жру канцелярские кнопки в майонезе! — И он так громогласно захохотал, что воробьи, клевавшие крошки, прыснули во все стороны.

— А что это у тебя? — вдруг спросил он.

— Копирка.

У него засверкали глаза.

— А зачем тебе копирка?

— Сочиняю.



— Схвачено! — сказал он. — Из головы или из фантазии?

— По-разному.

— И сколько за это платят?

— Тысячу рублей за страницу, — вдруг сказал я.

— Не свисти, — и взглянул искоса: «А может, правда?»

Марат оказался в санатории знаменитостью и наполнял его размеренный скучный распорядок веселой паникой.

Еще издали слышно было, как он приближается, в те времена он, согласно моде, носил грандиозные башмаки на толстой подошве чуть ли не из автомобильных шин, и казалось, что для них нужен был специальный гараж. Приходил он в столовую настежь раскрыв двери, помпезный, с трубкой в зубах и в ситцевом с цветочками картузике «Олег Попов», отчего его круглое, веселое, выбеленное природой лицо шалуна было еще декоративнее, и, расставив ноги, провозглашал:

— С категорическим приветом!

Оглядев шведский стол с морковкой и сельдереем, он каждый раз говорил:

— Надеюсь, сегодня не викторианский день, а колоритная пища.

Вслед за этим, стуча башмаками, он проходил к своему месту у мраморной колонны и, расставив локти и уже не обращая ни на кого внимания, накидывался на еду, будто подбрасывал лопатами уголь в топку, и за столом раздавалось чавканье, урчанье и хруст костей, как в львиной клетке.

Он жрал купленную им на рынке копчушку, закусывая, как яблоками, цельными помидорами, потом запивал стаканом казенной сметаны, съедал сковородку мяса с жареной картошкой и луком и затем кричал официантке:

— Оля, восемьсот восемьдесят восемь стаканов чая!

После завтрака Марат звонил куда-то. «Беспокоит Христофоров. Скажите, пожалуйста, в ваших палестинах нет Люминарского?», или: «Там Швачкин не просматривается?» И еще он обязательно у какой-то Мариэтты Омаровны, как о погоде, осведомлялся: «У шефа сегодня глаз прищурен или не прищурен?»

Согласно диплома, Марат был инженер-экономист, но никогда еще не работал по специальности, а служил секретарем у лауреатов («После войны я был заместителем академика Иоффе и певицы Барсовой»), потом носил мореходную фуражку («У меня вестибулярный аппарат в порядке»), теперь он числился по рекламе в Министерстве торговли.

— Жизнь человека — есть игра, — объяснял он.

Так как он часто уезжал по каким-то делам и в эти дни не обедал, а иногда и не завтракал и все это ему сохраняли, то на столе выстраивалась целая батарея кушаний, прикрытых тарелками, и он по приезде, не сортируя, уничтожал все подряд.

— Приятного аппетита, — говорили ему.

— Адекватно, — отвечал Марат, не поднимая головы и не отвлекаясь от еды.

Наконец он насыщался, запивал вперемежку многочисленными стаканами кефира, киселя и компота из сухофруктов и, расставив локти, принимался спичкой тыкать в зубы.

— Перекинемся? — предлагал он, встряхивая шахматную доску.

Расставляли фигуры.

— А Годунов меж тем приемлет меры, — урчал Марат, хищно, как продуктовый склад, оглядывая шахматную доску.

Он жал ручной эспандер, перебрасывая его из руки в руку и тренируя ладонь.

— А вот мы хлопнем ладью, — сообщал он, берясь за фигуру, — нет, не торопитесь, многоуважаемый шкаф, она вот куда хочет. Каково теперь вашему ферзю? Непроходимец!

Иногда шли в биллиардную, брали с собой пиво, ставили бутылки у стены. Марат долго ходил вдоль бортов, намеливая кий и прицеливаясь, и наконец заказывал: «Бью в Марью Ивановну» или «Бью в Тулуз Ла-трек!» и ударял с такой силой, что шары искрились или перелетали через борт и, стукаясь об стену, отбивали штукатурку.

— Вот в таком ключе! — говорил Марат.

Он как никто другой подходил к санаторной жизни своей полнокровной корпуленцией, бессмысленной жизнерадостностью, высокопарной бездеятельностью своей натуры.

Кварц он называл «Под солнцем Мексики», стоя под горячим душем, распевал: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех» — и ранним утром ходил по коридору, стучал во все комнаты: «Аврора! Вставайте на поток взвешивания».

Переимчив он был, как скворец, и любознателен удивительно.

В санаторий приехала интеллигентная седая дама — доктор биологических наук. Через час Марат отвел меня в сторону и шепотом, давясь от смеха, рассказал, что черепахи сходятся на трое суток.