Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 43

К счастью, никто в палате не подходил к нему, не заставлял подни­маться, отвечать на вопросы. На все он уже давным-давно ответил самому себе: «Жизнь прожита, Лев, другого пути нет, еще неделя-другая, и ты повторишь попытку, жить бессмысленно...»

Волна тоски буквально перебрасывала его во времени. То он смотрел на Париж с Эйфелевой башни, полукруг Сены лежал перед ним, плоский речной буксир-ресторанчик плыл в сторону Нотр-Дам, и с высоты ему были видны танцующие пары на освещенной застекленной палубе.

Мелькнул Бурдель, великий учитель, вот он, окруженный молоды­ми, — лысый, с завитками волос по бокам черепа, кричит на непослушно­го русского, а потом так же громко хвалит его за прекрасно сделанную работу. «Вы далеко пойдете», — предупреждает он с такой трагической интонацией, будто бы уже там, в Париже, в Академии Гранд Шумьер, знает, куда и когда уйдет его ученик Лев Гальперин.

В журнале «Гелиос», который с другом-поэтом Оскаром Лещинским издавали на собственные деньги, они напечатали высказывания Бурделя, этого любителя афоризмов.

«Я люблю гордость отдельных личностей, — провозглашал учитель. — Искусство, которое кажется безличным при широком взгляде на него, способно рождаться только из свободной культуры индивидуальности...»

Увы! Разве можно предположить, что это окажется всего лишь на­смешкой над будущей жизнью.

...В Карлаге ему повезло. Гражданин начальник, как оказалось, хотел не только пропагандировать народную любовь к Великому Вождю, но чем- то порадовать семью и друзей и хоть чуточку скрасить быт дочери.

Карлаг был черной дырой для сотрудников НКВД, как правило, ленин­градцев, вынужденных нести наказание перед партией за проявленное ро­тозейство. Что и говорить, из-за убийства Кирова наказание казалось за­служенным.

Гальперина он позвал в кабинет и предложил крепкого чаю. Кто-кто, а начальник хорошо знал, что этот измученный контрик уже четвертый год не мог даже представить, какой чай могли пить на воле.

Круглолицый и кривоногий, о# складывал губы трубочкой и ахал от рассказов Гальперина. Где только не побывал этот тип, какую жизнь, не­годяй, успел увидеть! Когда они, российские бедняки — и отец и дед — гнули спины, надрывались, работая из последних сил на зажравшуюся буржуазию, маменькины детки учились, как этот, за границей, не разду­мывали, где достать копейку на хлеб, а получали от батюшки-фабриканта награбленные от бедняков деньги. Ну что ж, каждому свое! Теперь — его время. И он может заставить этого человека делать все, что ему, комис­сару НКВД, угодно.

Уже на следующий день Гальперин получил краски, усадил девушку- подростка в кресло напротив и стал писать заказанный отцом портрет. Он не спешил с работой, искал свое, никем не замеченное раньше в милом молодом существе, вынужденном жить в такой дыре...

Он писал так, как, наверное, хотела бы видеть портрет Вера. Он писал для нее, думал о ней, и в какие-то секунды этого короткого покоя ему начинало казаться, что Вера издалека кивает ему. «Ты молодец, Лева», — слышал он ее доброжелательный голос. И эти интонации наполняли его счастьем. «Я пишу для тебя, Верочка, — думал он. — Мне хочется, чтобы ты почувствовала, я не забыл того, о чем ты говорила, да, и в этом аду я, как видишь, еще на что-то способен».

Такое давно не возвращалось к нему за все тюремные годы, и вот секунда, когда он вдруг заново увидел, что существует нечто иное, чем лесоповал, то, на что абсолютно достаточно сил.

Он работал увлеченно. Может, это был первый серьезный портрет с того давнего-давнего тридцать четвертого. Бывали часы, когда он даже не помнил, что пишет в тюремном пространстве, что он всего-навсего раб, пустая игрушка в руках хозяина дома. Кисть будто бы сама делала то, что по сути уму не принадлежало. Он не искал сходства с натурой. Разве прямого сходства требовал от них Бурдель? Разве могла бы принять копи­рование его Вера?

Несколько недель он искал форму, переписывал найденное и, когда, казалось бы, кончал работу, внезапно открывал для себя новый, совсем неожиданный путь.

Утром он начинал создавать иное, чувствуя, что так более ярко прозву­чит образ. Рука все дальше и дальше уносила его от действительности, он сочинял, он хотел рассказать много больше об этом милом, веселом, легко и громко хохочущем человечке. И натура — высокая, с матовым кругло­ватым лицом, похожая чем-то на Веру, девушка — черными, огромными удивленными глазами смотрела с полотна в непонятный ей мир. О внеш­нем сходстве он даже не думал, он искал духовное сходство.

Он рассказывал ей о живописи, и даже это делало жизнь Гальперина немножечко легче. И хотя девочка знала поразительно мало, но, видимо, какой-то учитель в ленинградской или московской, еще не совсем забы­той школе успел ее чуточку подготовить.

Гальперин поставил цветы и теперь с восторгом писал большие мерт­венно-сизые бутоны. Хотелось прибавить в портрет и частичку своей жиз­ни. Темные листья устало морщились, будто озябшая кожа, чувство печали тенью ложилось на лицо подростка.

...Ее отец пришел в середине одного из последних сеансов. Он стоял за спиной Гальперина и неприятно скрипел кожаными ремнями.

— Но она не похожа!





Его голос был таким жестким, что Гальперин опустил кисть.

— Я художник, — сказал он. — Фотографию можно сделать и аппа­ратом. Я пытался создать образ. Это иное...

— «Иное» тебе лучше делать на лесоповале, — отрезал начальник.

...И опять товарняк вез куда-то большую группу зеков. Гальперин ду­мал об одном, о смерти. Пора было уходить, новые годы ничего доброго не возвещали...

Их сгрузили у леса, выстроили вдоль небольшого барака, трудно было понять, как все смогут здесь разместиться. «Ничего, — успокоил очеред­ной начальник. — Метраж быстро прибудет. Слабые крепких из вас не задержат. А в остальном тут не хуже Дмитлага».

Двуручных пил не хватало. Заключенные связывали деревья и раскачи­вали стволы, чтобы свалить их руками.

Нужно было найти любую возможность, чтобы покончить с жизнью.

Гальперин наконец дождался, когда останется дневальным в бараке, и тогда извлек из загашника припрятанную бечеву, кусок того самого кана­та, которым валили деревья. Дело простое, главное, чтобы не помешали...

Как легко и просто он исполнил то, что задумал. Огромный гвоздь был забит не до шляпки строителем-заключенным. И, конечно же, тот филон облегчил задачу.

Потолки в бараках высокими не бывали. Все казалось простым и же­ланным. Он верил: ТАМ он один не будет, ТАМ его ждет Вера.

Гальперин оттолкнул табуретку ногами, больше он ничего не видел. Душа стала набирать высоту, она легко взлетала.

Он даже не понял, что же его вернуло на землю. Над ним нависали люди, глаза незнакомого оказались рядом с его глазами, дальше, словно в тумане, он различил нары.

— Жив! Жив! — кто-то крикнул. Голос показался таким далеким и незнакомым, будто бы кричали с того света. — Куда ты спешишь, дядь­ка? — его ударили по щекам, стараясь привести в чувство. — У тебя кончается срок, еще год, и ты дома.

Он-то знал, домой из лагеря не выходят. Зачем они это сделали? Как жаль, что не дали уйти...

Потом он лежал в тюремной больнице и опять думал о прошлом, — нужно выждать немного, а затем повторить то, что хорошо задумал, да так худо исполнил.

...Он не ел эти дни. И хлеб и баланда так и оставались у койки, пока кто-то не съедал за него. В голове повторялись одни и те же мысли, он видел друзей и родных, разговаривал с каждым, а потом отпускал их в неведомое, даже не подумав проститься.

Из небытия появилась родная сестра Ида, совершенно седая. Он поду­мал, что из их семьи именно Ида больше всех любила его. После матери и отца он был ей особенно дорог. Жаль, что Ида так никогда и не будет знать, куда делся шальной, непослушный скиталец Лева.

И о детях он вспомнил. Старшую дочь, оставшуюся в Москве, Лев по сути не знал, а вот сын... Это был прелестный мальчишка. Иногда Гальпе­рину удавалось уговорить мать отпустить с ним ребенка. Он сажал Витьку на шею и скакал вдоль Невы, поглядывая с разрытого каменистого охтин­ского пространства на другой берег. Там стоял, нет, парил прекрасный и стройный Смольный собор. Будет ли знать мальчик, — пока мальчик! — какая судьба у отца, вспомнит ли в далекие годы?..