Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 43

На третий больничный день Гальперину кинули ватник и приказали одеться. Он не спрашивал, куда повели, кому он еще нужен.

Маленький закуточек, в котором он оказался, считался кабинетом. На­против дверей у стены за столом сидел и что-то писал большеголовый военный.

— Гальперин? — спросил большеголовый, не поднимая глаз.

— Да.

— Попытка самоубийства?

— Не удалось ц это...

— Ничего, исправим, — успокоил военный.

— Спасибо, очень надеюсь.

Арестованный стоял неподвижно, стараясь не упасть. Болел позвоноч­ник и шея, голову повернуть он не мог, да и не касаться стены было почти невозможно.

— Подпиши...

Гальперин так и не сумел согнуться, он тянулся к бумаге, не понимая, как удержать ручку, — тело страшно болело.

— Решение ОСО, — зачитал военный. — Возиться с таким дураком йикто здесь не станет...

— Спасибо, — повторил Гальперин. — Только, если не трудно, за ме­ня распишитесь. Мне не согнуться.

— Ну что ж, тут с тобой никто торговаться не станет. Согласен ты или не согласен, но дело окончательно закрываем...

Он и действительно расписался — «Гальперин», поднял голову и впер­вые внимательно поглядел на зека, только что приговоренного им к рас­стрелу. Видимо, военный и был знаменитой «тройкой», как божество, один в трех лицах.

...Про себя художник отметил его маленькие мышиные холодные глаз­ки. И подбородок у «судьи» был длинным, и тонкий «востренький» носик, как говорила в далекой прошлой жизни смешная и преданная Верочкина Дуся.

Если бы мог, Гальперин обязательно бы улыбнулся. В конце концов, то, что они сделают с ним, ему и самому казалось лучшим...

С когда-то написанного портрета шагнула Вера. Развела крылья и стала быстро подниматься в синее небо.

Она парила в облаках, летала кругами, покачивалась в пространстве, иногда словно бы задерживаясь на короткие секунды в лучах высокого и холодного солнца. Она явно ждала все еще остающегося на земле устало­го друга...

Последнее, о чем Гальперин подумал, когда двое с ружьями вывели его на опушку леса: «Вот и наступает миг, когда мы будем вместе...»

Из двух разговоров с Львом Соломоновичем Гальпериным через петербургских трансмедиумов

Семен Ласкин: Лев Соломонович, расскажите, как и когда вы ушли из жизни?

Лев Гальперин: Я был далек от тех мест, где возможно понимание... Но я знал, жена моя страдает больше, ее мучили и недуг, и дела, которые ей были омерзительны, и любопытство к ней, и насмешки над ее болезнью.

Мне было проще. Я работал, оставался вместе с людьми. И поэтому, навер­ное, был как-то заторможен в тех условиях. Это меня какое-то время и спасало.

Но физическая работа — не моя работа. Я ушел потому, что мое тело было истощено, и это, я понимал, уже нельзя поправить. Я оказался измучен непосиль­ным изнурительным трудом. И, может быть, бессмысленность той работы и уско­рила мой уход. Я успел проработать всего лишь четыре года...

Семен Ласкин: Лев Соломонович, на выставке ваших работ, которая в эти дни была в Доме Ахматовой, меня удивили странные и необъяснимые даты. В вашем «деле», полученном мной в КГБ, есть точная дата ареста: 25 декабря 1934 года.

И вдруг в витрине неожиданный документ, в котором названы совершенно другие цифры: арестован в январе 1938 года, расстрелян 2 февраля 1938 года по решению «тройки». Можно ли письмо нынешнего прокурора объяснить кан­целярской ошибкой?

Лев Гальперин: Нет. По-видимому, были документы. Но нужно ли мне искать причины? Да, я арестован в 1934 году, было следствие, затем меня отпра­вили на работы в лагерь. Вначале, правда, они хотели приспособить меня к жиз­ни художника, заставляли писать портреты начальства, этим как бы мне была гарантирована жизнь.





Но портреты, которые им требовались, я писать не умел. И пошел в лес. Но и деревья валить хорошо я не умел. Я болел и страдал. Я был в отчаянии. Каза­лось — выход один: покончить жизнь самоубийством.

Потом оказалось, что я не оправдал доверия граждан-судей, да я и не увидел никаких судей. Объявили пересуд. И похоронили за то, что выпили все мои си­лы. Не кормили. Не одевали. Содержали хуже скота. И, наконец, уничтожили физически.

...Меня убили... за симуляцию. Расстреляли. Но это было неважно. Было даже хорошо.

Семен Ласкин: Спасибо...

Лев Гальперин: Я не хотел подробностей. Мне трудно и сложно объ­яснять это. Желаю вам не страдать. Я уже пережил все. Душа видит издали. И печалится лишь оттого, что нельзя изменить землю, не изменив человеческой сущности...

Трамвай пересек Крещатик. Ида Соломоновна перешла на солнечную сторону. Тополя шелестели от ветерка, листья были нежно-зелеными, ост­ренькими, не совсем еще развернувшимися, такими вроде бы слабеньки­ми, как и ее, и Левина жизнь. Они трепетали, как и сама Ида, от волну­ющего предчувствия удачи, шелестели о чем-то своем, и когда она подни­мала голову, кроны деревьев напоминали огромные шапки, и так красиво было вокруг, что вспыхнувшая надежда только крепла...

Ида Соломоновна не без труда отворила тяжелую дверь, предъявила охраннику паспорт и приглашение к кому-то, занимающемуся жертвами культа личности, — так это теперь называлось — и прошла по длинному казенному, как говорили в ее молодости, коридору.

Народа у кабинета было немного, она заняла очередь, села на дальний стул; ей ни с кем не хотелось разговаривать, открывать собственную на­дежду. Как говорила еще мама, главное — это не сглазить.

Зашел мужчина, стоявший перед ней, а уже через минуту вылетел красный. «Бедный», — пожалела она.

Сердце забилось. Ида Соломоновна переждала секунду-другую, вздох­нула и постучала в дверь.

Молодой офицер рылся в бумагах. Ида прошла к столу мимо такого неуместного здесь шкафа с большим зеркалом и вдруг поразилась своему зеленовато-белому лицу, опавшим щекам и вытянутому длинному носу. «Господи, — подумала она. — Ну отчего я так нервничаю, может, все будет хорошо и счастливо...» Она не спеша достала из сумочки приглаше­ние. Офицер зачитал фамилию:

— Гальперин Лев Соломонович, 1886 год рождения?

Ида торопливо кивнула. Офицер принялся сразу же искать в картоте­ке. В первой коробке ничего не было, тогда капитан пошел к шкафу и там опять стал перебирать какие-то папки.

Голова офицера была в мелких рыжих кудряшках, да и лицо малень­кое, с остреньким носиком, что-то доброе, детское и очень хорошее было в нем.

— Распишитесь, — неожиданным басом сказал он и протянул Иде Со­ломоновне небольшую бумажку.— Вам повезло. Поздравляю. Ответы из Ленинграда идут обычно значительно дольше. Наши люди стали лучше ра­ботать...

Он был доволен.

— А что с моим братом? Он жив? — сдавленным голосом спросила Ида Соломоновна, так и не решаясь развернуть бумагу.

— Написано все. Читайте.

Он аккуратно занес какие-то сведения в тетрадку, дал Иде Соломонов­не расписаться и вежливо поторопил застывшую старушку.

— Не задерживайте очередь, бабуля. — И, взглянув в домумент, ува­жительно прибавил: — Это я вам говорю, товарищ Фридман. В коридоре такие же, как и вы...

Ида Соломоновна добрела до кресла. Окна с обеих сторон были забе­лены, и утром и днем здесь стояла вечерняя мрачность. Она надела очки и, шевеля губами, стала читать полученную бумагу:

«Гальперин Лев Соломонович... умер в ИТЛ 25 марта 1941 года от кровоизлияния в мозг с поражением дыхательных путей».

Мир качнулся. Ида Соломоновна прильнула к подлокотнику кресла и, наверное, пролежала в бесчувствии несколько минут.

Иногда в голову лезли несуразные мысли: «Может, и хорошо, что заболел и умер, а ведь кого-то, говорят, и расстреливали. Это, наверное, хуже...»

Люди толпились у дверей, у каждого были не меньшие дела и заботы.

Рыжеволосый офицер смазал клеем обратную сторону страницы, прилепил к «делу». На всякий случай он еще раз пробежал глазами заключение прокуратуры, все было грамотно. Сверху стояло: «Секретно», затем — «Ленинград» и число: «16 февраля 1959 года».