Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 79



Когда смена кончалась, он как бы пробуждался неохотно от сна, в котором человек обретает забвение от всех тягот, и брел уже тяжелой, шаркающей, усталой походкой в раздевалку.

Принимал душ. Под дробной струей душа мускулы его шевелились, как живые, сильные существа. Приглаживал волосы у тусклого от пара зеркала и выходил из цеха одетый так, как одевались в ту пору ответственные работники, ибо прокатчик Платой Егорович Густов был членом бюро райкома, членом городского Совета и многих других общественных организаций.

Ночью, возвращаясь с работы, он разувался в прихожей и в одних носках, чтобы не будить дочь, пробирался к столу, где еще немалое время работал, разбирая разные заявления и просьбы.

С детства Люда привыкла к тому, что отец разговаривает с ней, как с равной.

Однажды он сказал ей как бы вскользь и нерешительно:

— Тут одна гражданка с нами вместе жить не возражала бы, приличная женщина, в возрасте и вдова. — Помолчал, добавил тихо: — Говорит, детей любит, — и вопросительно покосился на дочь.

— А чего же она тогда себе ребенка не завела?

— Не довелось…

— А тебя она любит?

— Мне главное — ты.

— Мне она не нужна, тебе она нужна. Так, пожалуйста…

— Ну что ж, значит, обойдемся, — сказал отец. Положил руку на голову Люды, сказал твердо: — Значит, этот весь наш разговор ни к чему. Не было нашего разговора и больше не будет.

Люда заплакала и стала просить:

— Папа, женись.

— Ты меня не сватай, — рассердился отец. — Растешь без матери. Моя ответственность. Вот и думал: может, пожелаешь. А мне она на черта, я старый. И твоей матери все равно бы портрет со стенки не снял, он у меня вон где. — И отец положил руку на грудной карман кителя. Добавил глухо: На всю жизнь.

Жили Густовы в так называемом «новом доме».

Серый дощатый заводской забор, булыжная мостовая, бурые бревенчатые хибары, и среди них кирпичный четырехэтажный дом — первая жилая постройка первого года пятилетки.

Дом поставили напротив мартеновского цеха, и трубы его быстро закоптили едким ржавым дымом стены «нового дома». Через несколько месяцев он уже не выглядел новым.

Но когда въезжали, был митинг. Играл духовой оркестр. Ключи вручал жильцам секретарь горкома партии. Вручал торжественно, словно это были не ключи, а ордена.

Каждый кандидат на получение площади придирчиво и страстно обсуждался в течение многих месяцев на всех ступенях партийных, профсоюзных и общественных организаций. Получить жилье в «новом доме» считалось не только высокой пожизненной наградой; само собой разумелось, что каждый жилец «нового дома», осчастливленный жилплощадью, будет являть образец «нового человека», и это особо подчеркивалось на митинге всеми выступавшими.

Квартирки были крохотные, с дощатыми полами, двери и рамы на окнах окрашены темной коричневой краской. Дом имел водопровод, канализацию и, что по тем временам считалось роскошью, ванны с колонками.



Правда, некоторые жильцы высказывали пожелание расширить кухню за счет ванной комнаты, но таких упрекали в оппортунизме, в тяготении к пережиткам прошлого, хотя и соглашались с тем, что ванна — роскошь не по времени. Но поскольку ванна утверждает сегодня приметы нового быта, не исключено, что она, эта примета, возможно, в будущем станет достоянием многих трудящихся. Но вместе с тем многие тогда думали, что такие фантастические посулы типичное пустозвонство.

Большинство семей получили не квартиры в «новом доме», а только по комнате на семью.

Поскольку сюда вселялись лучшие люди завода, еще долгие годы за обитателями сохранилось уважительное звание жильцов «нового дома».

И даже после того, как построили уже с десяток заводских домов, много лучше, их не называли почтительно — «новыми», сохраняя этот высокий титул только за старым «новым домом», первым жилым домом первой пятилетки.

Когда Густовы въехали в «новый дом», отец печально сказал дочери:

— Нет с нами матери, никогда она хозяйкой никакого жилья не была. То в бараке жили, то угол снимали, то в землянке. А смотри, чего нам правительство отвалило — со всеми мыслимыми удобствами. Будь с нами мать, как бы она тут царствовала! На фронте я ее руками обстиранный, обштопанный был. За справный вид командиром эскадрона назначили. Она же мне розетку под орден смастерила собственноручно. Ордена мы тогда не очень понимали, даже критически некоторые относились, вроде как возвращение к старорежимному обычаю. Кто предпочитал в награду маузер получить, или шашку с именной бляшкой, или комплект кожаного обмундирования — по желанию можно было выбрать. А розеточку ее под орден я особо в бою чувствовал, вроде талисмана. Считал, раз Анюта ее над сердцем пришила, должен я ей себя доказывать. — Потупившись, произнес скорбно: — Очень она перед всеми бойцами извинялась, что понесла, забеременела то есть. Время ответственное, а мы себе позволили, когда каждый боец на счету. Я, конечно, в бою оправдался как мог, за двоих. Наверное, мне орден из-за нее и дали. Я счастливый с Анютой был, война совсем незаметной казалась. Очухаюсь после боя — и все. При ней мое счастье выше бровей было. Все ж таки задело Анюту пулей залетной, ну и того. Возможно, сын бы получился. Потеряли мы сынка. Ну потом уж ты… девчонка.

— Я же не виновата, — сказала Люда, — что я, просилась?

— Я просто так, только констатирую, — неловко поправился отец. — Это до революции было обидно, а теперь ничего, берут девок на производство куда хочешь. Только вашу сестру в горячие цеха не пускают. Тут вам предел, ничего не попишешь. И при дальнейшем, я полагаю, тоже не пустят.

— А я вот захочу, — твердо заявила дочь.

— Ты меня не перебивай, ты слушай, расчувствовался на жилплощади, хочу, чтоб ты эту жилплощадь как следует оценила, поняла, как к ней добираться было. Вернулись мы с гражданской войны. Разруха, всем всего недостает, бедность, скудость. Завод не завод, а просто мастерская, четыре десятка в ней слесарничают, а у ворот сотни стоят с рассвета до сумерек, все равно как в стране капиталистической. Советская власть, а на хлеб людям не может дать заработать.

А на мне орден боевого Красного Знамени, партиец, — значит, за все перед всеми людьми ответственный и виноватый. Мне льгота — с биржи труда на завод путевку сразу выдали, а другие, которые многосемейные, не воевали, месяцами ждут и никакой работы не получают. Идти, думаю, на завод с путевкой от биржи или не идти? Выходит, я за такую привилегию перед людьми воевал. Вернул путевку. Но в райкоме меня на место тогда поставили.

Восемь часов, как законное завоевание Советской власти, я согласно своей профессии в цеху отрабатывал. А остальное время, насколько хватало сил, на ремонте, на восстановлении. Спали в горячем цеху, поскольку там теплее. Талоны в столовую семьям отдавали, а сами что придется, главным образом картошку в шлаке пекли. По-фронтовому жили, равноправно. Поправился я душой. Вот, думаю, как коммунизм уже в людях отпечатался, а все ж щемит гражданская жизнь, а, как на фронте, та же человеческая самоотверженность, только больше нехватки, чем на фронте, в продпитании и работа тяжелее, чем окопы рыть.

А тут вдруг нэп. Не понял я его вгорячах, огорчился. Как же, думаю, можно отступать при таком нашем народе?

— Ты что ж, Ленину не поверил? — враждебно спросила дочь.

Отец заморгал виновато, потом сказал укоризненно!

— Вот нашелся тогда один, пришел я к нему выложить смущение свое. А он ладонью по столу хлоп: «Клади партбилет, и все…»

— И правильно, — сказала дочь.

— Нет, неправильно, — сказал отец. — Товарищ Потапов, секретарь нашего райкома, самолично пришел ко мне, порылся в ящике, нашел именной мой браунинг, разобрал его на части, вынул боек, завернул в бумажку, спрятал себе в карман, потом браунинг собрал, уже без бойка, отдал, спросил: «Верно я тебя угадал?»

И стал воспитывать так, как никому я не позволял себя обзывать.

«Ты, — говорит, — буржуазии испугался, как последний цуцик. Ее временно допустили в нашей советской упряжке, пока у нас своего трактора нет. Когда на фронте коней не было, не стыдились пушки волочь на коровах. Это что, по-твоему, означало: Красная Армия на коровью тягу решила на все времена перейти? Да хоть верблюда запряги, лишь бы орудие к бою подвезть».