Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 79



Вот, значит, как Потапов меня жучил. Спустя некоторое время боек от браунинга отдал, а потом погнал учиться в партийную школу.

В тот день, когда Владимира Ильича не стало, ходил я по улицам как чумной, нараспашку, шапку в руках держал, не смел на башку надеть.

Но партия не слезой о Ленине спаялась, а его твердостью.

Время было встревоженное. Ленина нет. Пытались партию шатать. Мы на собрании большинством голосов принимаем резолюцию. По обычаю партии воля большинства — закон. А они против. Против чего? Против партии! Выходит, своя фракция им партии дороже. Взбесившиеся леваки требуют, чтобы наш народ с еще не засохшей кровью в мировую революцию кидали. Так и орали: либо мировая, либо смерть. А революция для хорошей жизни людей делается, а вовсе не для их гибели. А правые рахитики желали, чтобы мы все свои завоевания уступили и своей, и мировой буржуазии, лишь бы выжить.

— Ну, это как в политграмоте, — сказала небрежно дочь.

Кто бы ни был человек — чернорабочий или сам заместитель наркома, Платон Егорович Густов держался со всеми людьми одинаково, словно не желая утруждать себя особым подходом к каждому, — мол, все равны, только с одного спросу меньше, а с другого больше.

На завод пришло пополнение из деревни, были тут всякие.

Наблюдая за ними, Густов, вспоминая, рассказывал товарищам:

— Во время гражданской мы мужиков на ходу мобилизовывали. А они вот как себя повели: поснимали со своих винтовок плоские австрийские штыки, прятали, чтобы после на хозяйственные ножи переделать, из патронов порох себе в рукавицы отсыпали, те, кто бывшие охотники, хоть под трибунал гони. Выдали им новое обмундирование. По боевой обстановке надо заболоченную речушку форсировать. Командую. Не идут! Жмутся! Голос потерял, с наганом на них кидаясь. Гляжу, что такое? Раздеваются, и каждый свою обмундировку в аккуратную кучку складывает. Разделись, в одном исподнем реку форсировали и беляков из траншей выбили. Одержали победу. Прибыл командир полка из бывших прапорщиков, приказывает: собирай свою гвардию, оглашу приказ от командарма с благодарностью. Кинулся я, а гвардии моей нет, траншеи пустые.

Это что же? Массовое дезертирство! Мне за такое упущение — вышка. Сдаю личное оружие комполка, опасаюсь — стукнет, а приговор после оформит. Озираюсь в последний раз на природу взглянуть. Что такое? Мои топают, вброд обратно обмундирование свернутое на вытянутых руках несут. Перешли, стали наряжаться. Комполка мне: «Вот, — говорит, — какой народ у нас еще темный». А мне они, как солнце, светятся, идут, заправочку делают, обмундировка чистая, незамаранная.

Вот тебе и мужик-собственник. Да такой народ за свою собственную, Советскую державу, за каждую ее былинку какую хочешь силу своротит. Надо только, чтобы окончательно осознал: он державы собственник. А были, конечно, такие, кто по своей непреоборимой злой тупости считал: раз в кулаке зажато, значит, свое, оно ему выше всего на свете. Эти хлеб в ямах гноили. Желали республику голодом сморить. Но я сейчас не о них, а вот про мою деревенскую гвардию. И что ты думаешь? Его насмерть в бою ранят, а он из последних сил ползет, чтобы винтовку враг не взял. Волочит винтовку, сдает санитару.

Были и такие: выпрашивали у санитаров побольше медикаментов, будто для себя, а на самом деле коню или у легкораненых на табак бинты выменивали тоже для коня, поврежденного в бою. Безлошадный — это уже не кавалерия, а пехота. Для нас кавалерия в гражданской считалась как теперь мотомеханизированная часть — пробивная сила. Когда фуража не было, хлебную пайку коню скармливали. И в обозе с собой тащили всякий металл после боя. Деревня обезжелезела. А комиссар им обещал после победы. «Сохи, — говорил, — сожжем в кострах, как наследие прошлого. Будут плуги. Плуг, он даже эмблемой был как мечта социализма. Чтобы человек из тяжелого прошлого на свет вылупился, его надо мечтой обогреть надежной, безобманной. Тогда он фигура».

И наши эти, деревенские, — может, кто от коллективизации по своей отсталости на завод сбежал, так наша забота ему сознание осветить по-родственному. Рабочий класс от мужицкого корня пошел, это и в истории человечества записано. Родня!

Когда обтирщик Дрыгин попался на хищении проволоки, которую он наматывал себе под рубаху на голое тело, чтобы незаметно вынести с завода, Густов спросил его ровным, без всякого гнева голосом:

— Это ты зачем? На толкучке продать?

— Не, домой. Проволока-то гвоздевая.

— Выходит, в деревне гвоздей нет?

— Ты что, не знаешь?

— Думал, теперь гвозди будут.

— Откуда это будут?

— Правильно, не будут. Тут один тоже вроде тебя нашелся — спер с гвоздильного станка зубила. Получился простой. Сорок пудов гвоздей в деревню недодали.

— Сорок пудов? — изумился Дрыгин. — Так за такое башку проломить.

— Зубила не дороже твоего мотка проволоки.

— А что, мне на ней теперь повеситься?

Густов сказал миролюбиво:



— Сядем, покурим, я тебе расскажу. Был совестливый мужик, доверила ему барыня-помещица деньги сдать по адресу. А он деньги потерял. Пошел в конюшню и на вожжах повесился.

— Ну и дурак! Деньги-то все равно грабленые. Сбежал бы куда от тюрьмы, и все.

— А свои деревенские его вором посчитали б.

— Ну и что?

— Как что? Пахаря — вором, трудящегося. Вот он; чтобы опровергнуть такое, и повесился.

Обтирщик вздрогнул:

— На что толкаешь?..

— Ты-то вешаться не захочешь!

— Да ты что?

— Ничего, так только, на себя прикидываю. Молодым был, знаешь, тоже того… Весь эскадрон на седлах. А подо мной подушка, пером набитая, на веревочной подпруге. Как в бой, так смех — перья летят, срам. По слабодушию запасное седло у артиллеристов маханул. Сижу на нем, а заду нехорошо, совестно, как на горячей печке. Решил, подкину обратно. Понес и на хозяина седла напоролся. Он так порешил: «Калечить тебя не буду собственноручно. Но при всем эскадроне ты это седло к ногам моего коня положи. Пусть эскадрон тебя судит».

Тут беляки полезли, хозяин седла меня в этом бою своим конем оттеснял — оберегал, чтобы я от эскадронного суда не ушел по причине гибели в схватке с противником.

Обсуждали меня со всех сторон. Все вытерпел. Помиловали — и в шорники. Конское снаряжение чинить, латать.

Платон Егорович вздохнул:

— Никому не рассказывал, а тебе себя выдал. — Заключил решительно: Вот тебе мой совет, парень. Будет собрание цеха, положи ты эту проволоку перед людьми, пусть обсудят.

— Лучше домзак, чем такое.

— Значит, душонка у тебя хилая, как у мыши, людей боишься.

— Сам пойду в милицию.

— А там кто? В милиции бывшие заводские, только что в шинелях.

На цеховом собрании Густов сказал:

— Ну все! Повинился. Ладно. Но на этом не точка. А мы кому повинимся? Проволочно-тянульные станки брак гонят, а бракодел — тот же вор. И надо брак не в вагранку сразу тащить, а как улику против бракодела выставлять в цеху.

Сотруднику наркомата Гаврилову, который посетил завод с целой свитой сопровождающих лиц, Густов сказал хмуро:

— Футеровку для печей из-за границы завозим, дорогие деньги платим, а она плывет. Руку вы Ефимову жали за то, что он в неостывшей печи аварийный свод залатал. А зря он вам ее подал. Сырья, говорите, подходящего нет для огнеупора. А вы к кустарям-гончарам ходили, глядели, из чего они посуду стряпают? Ведь не плывет на самом сильном огне, не лопается. Значит, надо на местном материале цех огнеупоров ставить.

— Вы все-таки, товарищ, из рамок не выходите, — посоветовал Густову один из сопровождающих.

— А ты мои рамки знаешь? Вон они — весь завод и за забором тоже, со всеми окрестностями. — Обращаясь к работнику наркомата, добавил: — В силовой котельной мы кирпичи огнеупорные пекли на пробу, не корежатся, не текут. Я их две штуки в посылке отправил товарищу Орджоникидзе. — Спросил укоризненно: — Что ж ты, Геннадий, когда туго было, догадался на пушечное сало протухшую свинину перетопить, обеспечил артиллеристов. А теперь шарики в голове не вертятся, заржавели.