Страница 25 из 79
Чекисты обратились к Каронину с просьбой помочь им обнаруживать подлинные художественные ценности. Теперь уже всем знакомым Карониных стало известно, что он работает в Чека. Каронин и не скрывал этого. Он даже соглашался присутствовать на обысках. И когда обнаружил приклеенное к днищу чемодана, наскоро подмалеванное полотно Ватто, был так возмущен этим кощунством, что яростно потребовал:
— За такое варварство нужно сажать в тюрьму! Это восклицание многие его коллеги запомнили. И когда он снова начал писать, каждая его работа встречалась молчанием. Нашлись такие, кто предупреждал: хвалить Каронина означает лакейски услужить властям, а порицать — большой риск.
Каронин воспринял этот заговор молчания как деликатный приговор его дарованию.
В работе реставратора он находил наслаждение и скорбное самоуничижение.
Урицкий несколько раз приезжал к нему на квартиру и, словно производя бесцеремонный обыск, выволакивал на свет его незавершенные полотна.
— Вас надо отдать под суд, Каронин, — говорил он сердито, — за пренебрежение к дарованию, которое не является вашей личной собственностью. Мы найдем мастеров, которые займутся восстановлением старых картин. Вам надо писать самому! Великая французская революция породила великих художников — берите пример с них. Поедем на Путиловский — пишите рабочих, красногвардейцев. Пишите храбро, революция — это мужество, дерзание во всем. Какого черта вы робеете!
— Я только самонадеянный маляр, — нервно потирая руки и ежась, бормотал Каронин. — Маляр со вкусом, но без искры божьей.
— А это что? — негодующе протянул руку Урицкий. — Это же лицо человека, о котором скажут: «Да, они были как тени, но дела их были как скалы». Глаза, глаза человеческие.
— Над глазами я поработал. Глаза приблизительно у меня получились, щурился Каронин.
— Мы сделаем выставку ваших работ!
— Прошу. — Каронин прижал ладони к груди. — Умоляю, только не это.
— Почему?
— Люди, которых я чту, будут справедливо ругать мои работы.
— И отлично! Если с профессиональных позиций. Нам нужен серьезный разговор об искусстве.
— Но почему я должен стать жертвой?
— Вы для кого же писали?
— Для себя, — с достоинством сказал Каронин. — Только для себя.
— Искусство мертво, если оно обращено только к одному или даже к немногим.
— Возьмите себе этот портрет, — предложил Каронин. — И уверяю вас, когда вы внимательно его рассмотрите, вы обнаружите все слабости рисунка.
— И возьму, — сказал Урицкий. — Уверен, мое мнение останется неизменным. Я позвоню вам и одновременно договорюсь с Петросоветом о выставке ваших полотен.
Урицкий не позвонил…
Каронин написал портрет этого большевика. Только лицо его — гневное, страдающее, полное муки и борения, осветленное надеждой. Даже те, кто враждебно относился к Каронину, признавали, что это «очень сильное полотно».
Но тесть, старый художник, сказал:
— Ты вот что, мой милый, эта твоя работа великолепна, ошеломительна. И скажу еще: она яростная. Взывает к мести. Иначе говоря, к поддержке красного террора. А искусство должно призывать к доброте, к гуманизму. Но не к мести. Я понимаю, убийство Урицкого — подлость. Но мы, живописцы, можем истолковать этот твой портрет не только как благородный, с твоей стороны, политический жест в сторону большевиков, но и как авторское самораскрытие, — мол, вы меня не признаете, а я вот какой…
Тесть кивнул на портрет:
— Программно, но нескромно, вызывающе.
Тесть хитрил. Он искренне восхищался картиной, но понимал: если она будет выставлена, этот откровенный политический шаг зятя в сторону большевиков может повредить ему самому, его репутации патриарха академика, стоящего вне политики. Он извлекал из этого своего положения немалые выгоды, ибо власти относились к нему с бережной почтительностью, а в зарубежных журналах имя его упоминалось, как и до революции, уважительно.
Упрек в нескромности подействовал угнетающе на Каронина. Он убрал картину и больше никому ее не показывал.
Зоя любила отца, но, чем больше понимала, тем сильнее росло в ней чувство протеста против его слабодушия, робости, неуверенности в себе.
Это чувство протеста привело к тому, что она бросила школу живописи. Поступила на завод, стала секретарем цеховой комсомольской организации. Дома она вела себя вызывающе, курила.
Она не могла простить отцу того, что он, бывший красногвардеец, превратился, как она говорила ему, в обывателя. По настоянию матери отец пошел служить экспертом в антикварный магазин. Было тут и уязвленное самолюбие, — теперь приходилось писать в анкетах: дочь служащего в антиквариате. Отец, бросив работу живописца, подал заявление о выходе из объединения художников. И протестовал, когда его называли художником. Здесь он проявил твердость.
Когда Зоя пришла домой и объявила, что уезжает на фронт, хотя пока ее еще только зачислили в учебную зенитно-артиллерийскую часть, мать зарыдала, ей стало плохо, начался сердечный приступ.
Отец сказал Зое виновато:
— Это естественно, она же мать. — Потом робко дотронулся до руки дочери: — Я, конечно, не имею права давать тебе советы, у меня такой ничтожный военный опыт… Но на фронте полагаются специальные лопатки с короткой удобной ручкой… Пожалуйста, прошу, это, кажется, даже рекомендуется инструкцией, прикрывать себя лопатой вот так. — Отец показал рукой. — Вот все, о чем я тебя прошу. Ты не забудешь?
Дочь прижалась к дряблой щеке отца и заплакала, задыхаясь от нежности и жалости.
Каронин предложил свои услуги в качестве художника для маскировки исторических зданий Ленинграда. Он принес в Ленсовет ветхий мандат чекиста, подписанный Урицким, хотя в этом не было необходимости. Он создавал эскизы маскировки и осуществлял их вместе с малярами, работая на лесах или в люльке, подвешенной на тросах. В начале блокады жена эвакуировалась. Он стал донором, паек донора отдавал тестю. Вскоре истощенный организм уже не мог соответствовать требованиям, предъявляемым к донорам.
Он писал дочери веселые письма, юмористически описывая, как он в мамином фартуке стряпает себе еду.
Каронин помог соседке отвезти на Пискаревское кладбище труп ее мужа. И там сказал, слабо усмехаясь: «Извините, я вас обратно проводить не смогу». Сел на снежный бугор и устало махнул рукой…
Извещение о смерти отца Каронина получила, находясь в госпитале. Тяжело было слушать Зое восторженные рассказы Люды Густовой об отце, которого она ласково называла Егорычем, так любовно звали Густова все старые рабочие на заводе, подчеркивая этим свою почтительность к его мастерству.
XI
Платон Егорович Густов работал на прокатном стане. Работал изящно и грациозно. Как бы обвивая самого себя раскаленными до прозрачности стальными полосами. В его руках они казались нежно-гибкими, легкими лентами, не страшными, не жгучими, а послушными, как у фокусника на цирковой арене.
Он был коренаст, тяжел в плечах.
Увесистые, грубо кованные клещи обретали в его руках невесомость, и, когда полосы не было, ожидая ее, он пощелкивал клещами, как парикмахер ножницами. Потом хватал полосу как бы за шиворот, оборачивал ее в воздухе полупетлей и небрежно, будто снисходительно, направлял обратно в вальцы, словно балуясь, играя с ней, дрессируя ее, изнуряя ее в этой игре так, что она на главах тощала, вытягиваясь, угасала, пропитываясь мраком увядания своего убойного жара, и шелуха окалин осыпалась с нее, как серая чешуя.
Он мягко и беззвучно ступал по металлическому полу в своих войлочных бахилах. Спецовка плотно, спортивно обтягивала его фигуру — обдуманное щегольство прокатчика, — чтобы ни одной складкой не зацепиться о полосу. Лицо его по-курортному смугло от жара раскаленной стали.
Когда он работал, на лице его всегда было самоуглубленное выражение упоенного увлечения. Оно было добрым, озабоченным, счастливым, если стан тянул нормально, полосы хорошо разогреты и поступали ритмично. И, повинуясь этому ритму, он наращивал темп, своими плавными, грациозными движениями усиливая ложное впечатление от, казалось бы, беспечной легкости труда, завораживающего тех, кто смотрел, как он работает.