Страница 27 из 44
Должно быть, у больной души не пять органов чувств, а шесть, думал Христофор Михалушев. Она обладает даром предчувствовать те сигналы, к которым мы остаемся глухи. И нужно лечить ее, чтобы избавить от трагедий, сделать нормальной, то есть практичной, рассудительной и нередко бесчувственной…
Так старый учитель пытался объяснить себе некоторые странности сына: он сознавал, что лишь прикасается к истине, ибо проникнуть в душу человеческую — дело сложное, оно требует не только житейского опыта, но и умения выбраться из сложных ее лабиринтов. И хотя он сорок лет учил детей, а значит, имел дело с человеческой душой, он не считал, что обладает умением опытного психолога — ведь у детей все проще, яснее, их поступки легче понять и объяснить…
А Маккавей, не замечая озабоченности отца, сновал под навесом, негромко что-то насвистывая, — положит доску на самодельный верстак и примется строгать… Стружки сыпались к его ногам, ветерок играл ими, сплетая их спирали и колечки. Звуки рубанка напоминали свист кос на ближних склонах в июне, и Маккавей, слушая их, мысленно видел длинные, шевелящиеся валки скошенной травы, из которых зелеными облачками вылетают кузнечики.
Оструганную доску он прислонял к стене, и вот уже вторая сыпала стружки ему под ноги. Весь дом наполнялся запахом сырой древесины. Учитель улыбался, сосновый дух напоминал ему о том, как в двадцать шестом году (эта дата была выложена мастерами на дымовой трубе) он строил свой дом. Точно так же пахли стропила на крыше, свежий запах древесины заполнял комнаты, еще без окон и дверей, — этот запах был первым обитателем нового дома.
В запахе дерева, белеющего под острием топора, звенящего под ударами тесла или оструганного, словно выутюженного до блеска, рубанком, Христофор Михалушев ощущал дыхание самой жизни, полной надежд и ожиданий, и когда он вдыхал свежее дуновение лесов, доставленное поездами и машинами в жилье человека, к нему всегда возвращалось доброе настроение.
В тот день Муни приехал раньше обычного. Привез хлеба и халвы, простокваши для старика, несколько банок рыбных консервов (ничего другого не нашлось) и книгу, которую протянул Маккавею.
Муни, для которого в технике не существовало секретов, взял эту книгу у кого-то из приятелей — в ней были чертежи всевозможных лодок, и инструкции, как их построить; он привез ее Маккавею, чтобы вместе просмотреть и приняться за дело.
— Это киль, — показывал Муни на узкий брус, изображенный на дне лодки. — К нему крепятся шпангоуты. По бокам их лежат стрингеры. Сверху приладим бимсы. Это конструкция остова. А потом останется только пригнать вплотную обшивку, просмолить — и лодка готова…
Шпангоуты, стрингеры, бимсы… Маккавей слушал эти непонятные слова, произносимые другом так торжественно и уверенно, как будто Муни прожил жизнь не здесь, среди прибрежных холмов в долине Огосты, а долго бороздил моря и океаны и теперь завернул к Маккавею, чтобы бросить снисходительный взгляд на затею бывшего одноклассника и снова уплыть в неведомые дали… Нет, Муни оставался все той же ящерицей с оторванным хвостом, сухопутным обитателем этих жарких припеков, ездившим из села в село, чтобы преодолеть чувство собственной неполноценности, порожденное недугом, занятый поисками смысла своего существования. Он выучил по книжке эти морские термины, которые только для непосвященных звучат таинственно и романтично, а вообще-то обозначают предметы вполне прозаические: дугообразные деревянные ребра, на которые крепится обшивка; планки, которые опоясывают лодку от носа до кормы и поддерживают шпангоуты; поперечины, которые стягивают верхние концы ребер…
— У меня есть один приятель — столяр, он страшно обрадовался, когда узнал, что ты собираешься строить лодку, — продолжал Муни. — Изготовил уже кое-какие детали, я их привез. И еще он прислал тебе инструмент. «Всю жизнь, — говорит, — мастерил только двери да окна, бочки да кухонные шкафы. Охота взяться за что-то такое, за что сроду не брался, проверить, вправду ли я мастер или так, обыкновенный кустаришка… Просто руки чешутся взяться за такое дело». Мы прикрепим к килю ребра, прибьем поперечины, а он приедет и сделает все остальное. Доски надо изогнуть, как клепки у бочки. Он их нагревает и придает нужную форму. И до того здорово получается, все — одна к одной!
— А меня примете в свою компанию? — Христофор Михалушев, слушавший их разговор, подошел ближе. — Я могу вложить капитал: скромная учительская пенсия к вашим услугам. Могу и собственным трудом заработать право сесть с вами в лодку, когда Маккавей наденет капитанскую фуражку и пойдет в первый свой рейс.
— Конечно, отец! — Глаза у сына блеснули так, будто в них засветилось то призрачное озеро, на котором уже покачивалась готовая лодка. — Ты сядешь рядом со мной, только не будешь вмешиваться и говорить, как всегда: «Почему туда? Налево! Осторожно, перевернешься!» Ты будешь только любоваться видом: горы, облака, птицы — все отражается в воде, и мы проплывем надо всем этим.
— Почему только любоваться? — перебил Муни. — Учитель может делать и более полезное дело. Я дам ему транзистор, он повесит его на шею, поймает какую-нибудь модную эстрадную музыку и крикнет на берег, где, естественно, будет набережная: «Уважаемые граждане, приглашаю вас на приятную прогулку по озеру. Всего за один лев вы испытаете удовольствие, которое вам надолго запомнится…» Народу сбежится уйма, но он возьмет на борт только несколько человек, лодка ведь тесная, и когда мы отчалим от берега, примется рассказывать: «Внизу, под нами, товарищи отдыхающие, была мельница. Там я в детстве пас лошадей, и мельники угощали меня ухой и хлебом, выпеченным в очаге на углях…»
— Верно, так оно и было… — растроганно взглянул на него Христофор Михалушев.
Старый учитель и впрямь мог бы многое порассказать незнакомцам в соломенных шляпах с гитарами, что приедут отдохнуть и повеселиться у озера, на дне которого покоится его жизнь. Он мог бы долго рассказывать им о том, что видел и пережил и что уже превратилось в тающую на мелях пену, в шевеление рыб и выплывших из водных глубин корней…
Он мог бы, например, рассказать о могиле антифашистов, погибших в восстании двадцать третьего года, — она находилась прежде в песках Огосты, там, где высится плотина водохранилища. Долгие годы кости расстрелянных лежали под разъеденной водою цементной плитой. Сюда, вместе с еще двенадцатью жертвами, пригнали на расстрел одного соседа Михалушевых. Карательная команда выпустила все обоймы и повернула назад, в город, а расстрелянные остались грудой лежать на песке. Односельчанин Михалушевых, тяжело раненный, выбрался из-под трупов и в поисках спасения дополз до дороги. Показался прохожий — чиркнул спичкой, увидел окровавленное лицо ожившего человека и узнал его: они были соседями. «Передай моему сыну, что я ранен и буду ждать в кукурузе у переезда через железную дорогу, пусть придет за мной…» Запоздалый путник обещал поторопиться, но не пошел в село, а повернул в город и донес о случившемся. Прибыли каратели, карманные фонарики нащупали раненого возле железнодорожной насыпи, потребовался лишь один выстрел, и все было кончено.
Тот, кто выдал его, не получив в награду и тридцати сребреников, жил долго, но никому, даже самым близким, не доверил своей тайны. Он был хорошим хозяином — пахал и сеял, выращивал подсолнухи, по весне как каждый человек на земле радовался новорожденным ягнятам и ласточкиным птенцам под стрехой и только в предсмертный час открыл свою страшную тайну, которая, видимо, всю жизнь угнетала его, и он не хотел уносить ее с собой в беспредельность небытия…
Эту и много других историй мог бы рассказать учитель, но вряд ли его рассказ привел бы в восторг людей, приехавших сюда лишь затем, чтобы приятно провести свободный денек…