Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 44



— Мы проплывем на ней по всему поречью, — Маккавей смотрел на отца, и в глазах его мерцал огонек лампы, как еле различимый далекий парус, возникший в подтверждение его слов. — Я повезу тебя к перовским мельницам, мы проплывем над руслом Уручского ручья, куда ты много лет назад водил меня ловить раков, — помнишь, как один ущипнул меня за палец, но я не заплакал, уже был большой.

— Помню, — сказал отец. — По вечерам раки выползают, пасутся возле подводных пещер. Я, бывало, набирал их целыми мешками. Уручский ручей — это их вотчина.

— В ветреный день поставим паруса… — продолжал Маккавей. — Как это, наверно, прекрасно — держать в руках канаты и ощущать, что лодка под тобой подпрыгивает, будто хочет оторваться от воды…

— Я никогда еще не садился в лодку, — сказал отец, — но я прочел множество книг о путешествиях и по их описаниям знаю, какое волнение при этом испытываешь. Парус, точно птичье крыло, тянет вдаль и лодку, и твои мысли…

— К той поре, когда все поречье затопят и волны начнут подтачивать карстовый холм (будет, наверно, слышно, как гудят подземные пещеры), я уже стану опытным моряком, — улыбаясь, проговорил Маккавей.

— Научусь управлять и веслами и парусом. Вдруг ночью мы услышим, как рушится холм под напором воды (то-то будет гула и треска!), увидим, как бешено мчится вода к промоинам, как она долбит берег, я крикну тебе: «Отец, бери все что можешь и скорей в лодку, близится потоп…»

— Что можно взять в такую минуту? Только бы душу спасти… Когда начался всемирный потоп, библейский Ной собрал в свой ковчег всякой твари по паре, но у нас с тобой не будет на это времени, да и в лодке не хватит места, — улыбнулся учитель, и уголки рта дрогнули от тревоги; он понял, что ошибался, думая, будто мысль о лодке вселила покой в душу сына. Глаза Маккавея, вглядываясь в склоны холма, наверно, искали под гладкими плешинами ту пока невидимую трещину, в которую хлынет вода, вонзится, как гигантская кирка; он видел все ее изгибы так же явственно и безошибочно, как нейрохирург — швы черепа под самой пышной шевелюрой.

— Первым делом заберу тебя, потом поплыву в город, пока его не снесло водой, — говорил Маккавей, не отводя пристального взгляда от горизонта. Учитель понимал, что контуры облаков и летящих птиц начертали там апокалипсические картины, меж которых блуждает мысль сына. — Я крикну Муни: «Бросай свою коляску, скорей беги сюда!» Он не поймет, зачем я зову его, скажет: «Привяжи лодку, пойдем смотреть телевизор». — «Какой еще телевизор? — крикну я. — Вода прибывает!» Он оглянется и не поверит своим глазам: холм расколот, в пролом хлещет вода и так дымится, будто это не вода, а раскаленная лава. «Кидай костыли в лодку!» — крикну я и втащу его через борт. Вода будет пытаться догнать нас, но парус надует ветром, и мы умчимся далеко-далеко, а позади нас волны будут биться о стены домов, мы услышим, как зазвенит стекло: это вода разбивает окна и затопляет комнаты…

Отец слушал рассказ Маккавея и, видя, как сосредоточен его взгляд, как наползает на зрачки тень, отчего взгляд становится померкшим и блуждающим, словно у слепца, понимал, что сын смотрит сейчас глазами своей души.



Старик пытался представить себе, как отражается происходящее в душе сына, и это отражение виделось ему увеличенным и искаженным, как образы в кривых зеркалах на ярмарках… Должно быть, Маккавею мерещилось, как первыми пытаются выплыть из окон постели. Ненадолго задерживаются на волнах — точно плоты, — но тюфяки быстро набухают и тонут в водоворотах. На поверхности остаются только подушки, легкие благодаря пуху и людским сновидениям, и на этих подушках, как на спасительном островке, оробело стоят куры… Прибывающая вода сметает дощатые заборы, ставит их торчком, как лестницы, устремленные к небу, но никто не карабкается по ним, потому что они ведут в пустоту низко нависших туч. Вода сметает автомобили, под которыми обычно лежали, подкручивая болты, их владельцы; разбивает витрины ювелирного магазина и выносит оттуда золотые ожерелья, какими — учитель видел — украшают себя городские богачки. Поток мчится к вокзалу, куда только что прибыл поезд, врывается в вагоны и выносит оттуда чемоданы, узлы, зонтики — те, раскрывшись, повисают над волнами, а паровоз шипит, как исполинская головешка, потом гаснет и навсегда исчезает под разбушевавшейся водой.

И над охваченным паникой городом, над воплями людей, устремившихся в поисках спасения к соседнему холму, держа на руках перепуганных, мертвенно-бледных детей; над тополями, которые гнутся под напором взбесившейся стихии, надо всем, что может быть выкорчевано, разрушено и унесено, плывет фуражка Лесного Царя. Она не переворачивается, хотя волны швыряют ее и колотят, а мчится, мерно подскакивая над гребешками пены. Вымытая брызгами кокарда светится, начищенный касторовым маслом козырек тоже сверкает, а верх, туго обтянутый зеленым сукном, похож на направляющийся к другому берегу паром…

Христофор Михалушев, воссоздавая в своем мозгу эти видения сына, ничуть не удивился бы, увидев, что на козырьке фуражки сидит сам Лесной Царь, спустив ноги в воду, и шевелит пальцами, чтобы отмыть засохшую глину, а на коленях у него карабин — ведь на том берегу тоже есть нарушители закона и он обязан туда заглянуть…

Христофор Михалушев рисовал себе все это бледней или ярче — насколько позволяло воображение, разбуженное блуждающим взглядом Маккавея, но он был убежден, что мальчик, как он любил называть сына, видит все в мельчайших подробностях. Даже то, что ему, Христофору, представляется черно-белым, в глазах сына переливается всеми цветами радуги, и над всей этой пестротой спокойных и драматических красок господствуют два цвета: мутно-синий — цвет разбушевавшейся воды и золотисто-белый — раздуваемых ветром парусов, которые мчат лодку под грохот рушащихся домов к противоположному берегу.

Старый учитель пытался объяснить себе, откуда долетает то эхо, которое с мучительной силой мечется в душе Маккавея, как метался, он помнил, в детстве его собственный голос в отверстии пещеры возле Искыра, облепленной сонными летучими мышами… Причиной всему, конечно, было болезненное воображение Маккавея, ведь мальчик никогда не видел, как прорывает плотину, даже страшного разлива Огосты в 1942 году он тоже не помнит, ему тогда и годика не было. В какую ночь наблюдений и переживаний пустили корни эти увиденные наяву сны, подобно упругому, крепкому дереву, ветки которого с трудом умещаются в мозгу Маккавея, а листва сплющивается, теснимая мыслями?

Учителю трудно было ответить на эти вопросы.

В отличие от других людей, которые опрыскивали виноградники, окучивали картофель, а по вечерам медленно потягивали отдающую старым бочонком ракию, Маккавей не умел очищать душу от скопившихся впечатлений и чувств. Он мог подолгу страдать от жалости к убитой птице, со страхом и восторгом наблюдать за вспышками молний в ночном небе, с мальчишеской мечтательностью смотреть, как рассеивается белый след умчавшихся самолетов, он с криком вскакивал во сне, увлекаемый водоворотом на дно заводи у железнодорожного моста, — его чувства были болезненно обострены. Но как бы ни были иногда драматичны все эти переживания, вряд ли они могли объяснить мрачные видения Маккавея — холм, не выдержавший напора воды, бушующие водовороты в его пещерах, город, гибнущий в гуле и грохоте волн. Возможно, в душе сына наслоились тревоги человечества, которые вот уже столько лет витают в воздухе: тени людей, погибших при атомном взрыве над Хиросимой и Нагасаки, стронциевая пыль, осевшая на все низины и возвышенности земли, взвихренная автомобилями пыль, что оседает на листву и плоды фруктовых деревьев в исчезнувшем селе… Он помнил, как потрясенно сын рассматривал снимок, где была запечатлена Хиросима: на стене тень сгоревшего человека — плотная, будто нарисованная углем, а от самого человека не осталось и горстки пепла…

Этот серый пласт тревог и страха, успев затвердеть, лежит в душе человека, но мысли без устали, как кроты, подтачивают его, ищут семя гибели, чтобы перегрызть его ростки. Под их напором затвердевшая корка трескается. Пласт, казалось бы, тонок, но под ним зияют пропасти, чернеют отверстия пещер… Остается лишь хлынуть воде — и вот она уже здесь: это тот самый водоворот, что унес песок из-под ног тонущего мальчика. Жалкий, небольшой омут, но глаза страха делают его огромным. Вода в подводной яме гудит (это гул в пещерах рассеченного холма), и до последних городских зданий, которые будут снесены ее напором (так рабочие сносили его родной дом), осталось всего несколько шагов…