Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 44

«О Маккавее заговорил. Должно быть, весь город уже прослышал о его нервных припадках…» — подумал учитель.

— Мы знаем Маккавея еще вот этаким, рос с нашими детьми, — продолжал старик, — вместе в школу пошли, вместе в гимназии обучались. Нету среди наших односельчан человека, который не любил бы его как родного сына, и потому нас беспокоит то, что говорят про него…

— Болезнь его обострилась, — сказал учитель и, посмотрев старику в глаза, прочитал в них сочувствие. — Я думал, он выздоровел, но как настала жара, он начал буйствовать. Дети дразнят его, называют полоумным. Он терпит, а переполнится чаша терпения — срывается…

— Мы это понимаем и помалкиваем, из наших никто словечка против него не скажет, но другие пойдут жаловаться. Бабы — небось знаешь их — подливают масла в огонь: «Он нам детишек поубивает!» Сводил бы ты его в больницу. Авось помогут…

— Были мы с ним в больнице. Там осмотрели его и сказали: «Мы дадим ему лекарство, он успокоится, но если не устранить раздражители, все начнется сначала. Надо сменить обстановку: другая природа, другие люди, а лучше бы и вообще без людей, чтобы никто не раздражал его. Пусть займется делом, которое будет ему по душе, увлечет его, пусть побольше гуляет и ничто не травмирует его…» Все это прекрасно, думаю, но где найти такое местечко при моей учительской пенсии? Куда мне его повезти?

— Слушай, я вот подумал про тот домишко на берегу Огосты, где когда-то жил огородный сторож. Не знаю, правда, достаточно ли он крепок, не прогнила ли от дождей крыша? — старик повернул к нему освещенное лампой лицо, тонкий, обтянутый кожей хрящеватый нос сверкнул на свету.

— Дом крепкий! — подал голос один из гостей. — Я вчера ходил нарубить ивовых веток и заглянул туда. Только побелить стены да вставить стекла…

На берегу Огосты и впрямь стоял такой домик — учитель совсем забыл о нем. Он ожил в его сознании только когда гости, пришедшие поделиться с ним своим беспокойством, уже шагали по улице и уличные фонари то удлиняли тени, то укладывали их под ноги, и люди ступали по ним, как по полосам сажи. Учитель мысленно увидел затененный ветками ив домик, разъеденную дождями дымовую трубу, берег Огосты, местами заросший вьюнком и крапивой, местами подрытый водой; увидел речные омуты, подернутые прозрачной рябью, где он мальчишкой удил рыбу, и засыпая, слышал, как вода тихонько журчит в протоках, отдаваясь эхом в подводных ямах, над которыми свисают красные корни ивы…

В конце июля, когда жатва уже подходила к концу и над пустым жнивьем все еще раздавался стрекот кузнечиков, сухой и резкий, как треск стерни под ногами, Христофор Михалушев и его сын переселились в пустующий дом на берегу Огосты.

Дом состоял из двух небольших комнатушек, к нему примыкал открытый сарай, где под навесом чернели раскиданные ящики и жерди, в углу валялась изгрызенная мышами резиновая тапка. Штукатурка на стенах вся потрескалась от дождей, окна стали серыми от пыли, разбитые стекла затянуло паутиной. Кроты рыли вокруг дома землю, и, глядя на то, как шевелятся насыпанные кротами горки, одна возле другой — рыхлые, маслянисто-черные, — учителю вдруг пришло в голову, что дом стоит на осыпи и будет медленно, день за днем, погружаться в нее, пока кровля не сравняется с землей и в щели между черепичинами не пробьется трава. Но когда поляна перед домом огласилась стуком топора, которым учитель обтесывал сук, чтобы починить стреху, когда сухой пырей зашуршал под ногами сына, собиравшего щепки на растопку, кротовьи норы застыли недвижно, и острые их макушки побелели, затерялись в выцветшей от зноя траве, став одинакового с ней цвета. А спустя несколько дней кроты, спугнутые человеческими голосами, и вовсе исчезли, земля затвердела, и ноги, прикасаясь к ней, вновь ощущали надежность, которую не могли нарушить ни скрип порога, ни потрескивание черепицы, когда учитель ходил по крыше и ребра стропил слегка прогибались под ним.

Побелили комнаты, вставили стекла, запахло известью — тонко и свежо, будто дом переоделся в чистую рубаху. Затопили печь. Запахло сгоревшей травой (ею был разожжен огонь), послышалось попискивание полена, в котором стонал древоточец, затрещали кирпичи в разогретом дымоходе, дом словно задышал — медленно, щурясь на солнце, вдыхая аромат медовки, доносившийся с затененной стороны холма, и сладковатый запах рыбы и ряски, шедший от разогретых протоков Огосты.



Христофор Михалушев заметил вдалеке человека. Он шел не по дороге, а через поле. Раскаленный воздух дрожал над жнивьем и над порыжевшими от зноя нескошенными лугами. Стрекотали кузнечики — мерно, гулко, с неумолимым упорством, — и старому учителю казалось, что над поречьем мерцает не марево, что это стружки от металлической песни кузнечиков — тонкие, острые стружки, взметенные в небо внезапно налетевшим вихрем, которые теперь медленно оседают, кружа, и щекочут горло.

Человек, который шел через поле, уже приближался к излучине. Он смешно подпрыгивал, ускоряя шаг, в особенности между протоками, где сверкали, как жидкое стекло, песчаные наносы. Учитель вгляделся, пытаясь охватить взглядом расплывающийся в знойном мареве силуэт, и различил человека среднего роста, без шапки, с потемневшим от жары лицом, на которое свисают ржавые, свалявшиеся волосы, в рубахе нараспашку и закатанных до колен холщовых штанах, с черными, тонкими и жилистыми, как у лошади, ногами. Он понял, что это его сын. Тот пересек раскаленные песчаные наносы и долго умывался у переката, но это, видимо, не остудило кожу, и он, как был, в одежде прыгнул в воду. Рубаха вздулась, потом прилипла к лопаткам, под намокшими штанинами обрисовались бедра. Он выпрямился. Стройный силуэт, двигавшийся теперь более спокойно — благодаря прохладе — минуту спустя задымился на солнцепеке, как от огня. Сверкнула рыжая шевелюра, обрисовалась мокрая борода, облепившая загорелые щеки. В первое мгновенье учитель обрадовался, но затем сердце его тревожно екнуло. Отчего сын возвращается в полдень, в самое пекло? Отчего так спешит?

Рыжая шевелюра Маккавея дымилась, будто охваченная пламенем, и погасла лишь тогда, когда его укрыла тень от стрехи. Опустившись на один из ящиков, он ощутил спиной прохладную шероховатость стены, а шум реки вытеснил невыносимое скрежетанье кузнечиков и проложил дорогу еле ощутимому ветерку, принесшему запах сохнущего льна и ивовых листьев.

— Я ведь купил тебе соломенную шляпу, почему не носишь? Солнце печет немилосердно… — Отец увидел, что ступни Маккавея изодраны в кровь стерней, по которой он шел. — И сандалии у тебя есть… Посмотри, что у тебя с ногами…

Маккавей не ответил. На белках глаз проступили красные прожилки, взгляд помутнел и старик понял, что сыну плохо, болезнь опять берет свое.

— У самой плотины стоит на якоре корабль, — сказал Маккавей, почувствовав, что просохшая рубаха отлипает от плеч и ветерок слегка раздувает ее. — Матросы затягивают на палубе болты и опробывают мотор.

— Корабль? — взглянув на него, отец увидел в глазах Рыжеволосого нависшее над поречьем марево — плотное, как клочья сажи, летящие над спаленной стерней. — Придет время, будут здесь и корабли, но пока что как они могут плыть по каменистой стремнине?.. Может, это землеройная машина какая-нибудь?.. Я слышал, воду хотят отвести до самой Златии. Вероятно, затем и привезли сюда такую машину…

— Это корабль! — настойчиво повторил Маккавей, прислушиваясь к долетавшему издалека тарахтенью, которое подскакивало в воздухе, с металлическим звоном падало на камни речных отмелей и вновь взмывало над пепельно-серыми купами прибрежных ив. — Я видел винт. Он взрезает воду и выбрасывает песок. Только мачта еще не поднята. Высотой она будет, наверно, с тополь, что возле заводи…

— А может, и еще выше! — сказал учитель. — Я видел трехмачтовые океанские суда — мачты гладкие, как полированная слоновая кость. Сидишь и слушаешь, как играет в них ветер. А в пене за винтом резвятся дельфины…