Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 130

— Смотришь красивый карта? Красивый карта. — Келлер воткнул палку между двух камней и оперся на нее.

— Не великовата? Как ты думаешь?

— Ты смотри фнимательно!

— А я что делаю? И эта синяя линия слишком длинна. Пять метров.

— Ты смотри фнимательно, ты отно думаешь, другой гофоришь. Ты думаешь, я ничего не видель? Я не гофорю на ветер, и тепе будет плехо. Видишь там: «Baku — Indien»?

— Когда вы собираетесь там быть?

— В Индии überhoff будем прийти этот год.

— Горы! Кавказ! Как вы туда придете «überhoff» в этом году?



— Не змейся. Смотри фнимательно! Кауказ пустяк. Мы имеем альпийский стрелки. Это зольдат в шапка, и розочка на шапка. Ты будешь видеть еще этот год, как альпийский стрелок переходиль Кауказ. Или ты не вериль? Скажи, что ты не вериль?

Пятый день наблюдал Киршнер в высокое окно своего кабинета молчаливую толпу. Если бы фюрер был вездесущ и видел Киршнера в этой позе, он бы не смог ни в чем его упрекнуть. Разумом и сердцем Киршнер предан рейху, работает на него и сейчас, хотя кое-кто и пробует отрицать это. Для великих задач человек должен созреть, как созревает плод на дереве. И мелкий ручеек должен созреть, чтобы стать большой рекой, принять в себя все притоки и достойно влиться в море. Все созревает, нация тоже, и так как ее составляют люди, то прежде всего должен созреть и каждый в отдельности. Да, Киршнер в эти дни многое понял. Возможно, это жило в нем и прежде, давным-давно, но проявилось только теперь, этого было много, интересно а завтра это уже будет и жизненно важно, как воздух и вода. Речь идет не о нем, Киршнере, он это знает. Речь идет не о личной славе; личная слава — мелочь. Важна цель! Цель и затем человек, который ее увидел и сумеет ее достигнуть. То, что таким человеком будет, например, Киршнер, — дело случая, и не это важно Киршнеру. Правда, работать здесь трудно, очень трудно, и если он вообще чем-нибудь гордится, так только тем, что никому не пожаловался, хотя поводов было более, чем достаточно. «Вещи вблизи выглядят совсем иначе, чем издали, и это как нельзя верно. Пусть это звучит непривычно, чуждо, речь идет и об утверждении немецкого духа, самосознания немцев здесь, в Правно, на данном историческом этапе. Немцы тоже ведь как-то подвержены влиянию окружающей среды и внешним воздействиям, как и все люди. Нет, тут что-то не так. Пассивная масса, говорящая по-немецки, находится здесь под влиянием окружающей среды и внешних воздействий. Этой массе нужно привить немецкое самосознание, она должна созреть, как созрел он, Киршнер, Только тогда она выполнит свою историческую миссию. Здесь было восемь случаев дезертирства. Поймали же только одного молодого Келлера. А часть более пожилых немцев слишком отравлена еврейско-большевистской демагогией, которая пустила здесь глубокие корни и существует по сей день. Совсем непонятно, на чем она держится, как непонятно то, что до сих пор не пала Москва и на московском фронте не происходит никаких исключительных событий. Это… это… Да, это странно. И вообще… Да, это странно. И даже слегка удивляет. Почему сопротивляются Москва и осажденный Ленинград?»

И Киршнер смотрит на штору. Узор на занавеске похож на липовые листочки, размещенные попарно. Два и два вместе. Киршнер трогает узор пальцем, потом, придерживая занавеску рукой, вслух пересчитывает пары листьев сверху вниз. «Одиннадцать пар. А война тянется четырнадцать месяцев. На шторе одиннадцать пар, одна над другой, двадцать два листика, двадцать два месяца. Нет, это невозможно, немыслимо, абсурдно и потому исключено! Раз это абсурдно, то есть противоречит разуму, значит, этого не может быть. Произойдет то, что должно произойти, и об этом выразительно говорят три кроваво-красные стрелы. Окружение Москвы, походы на Baku — Indien и на Ural — Sibirien осуществятся. Все это должно осуществиться, все это хорошо и полезно для немецкой нации, и потому все так и будет».

Киршнер смотрит на молчаливую толпу и многое начинает понимать. Уже пятый день висит на каланче белая карта. Она не примелькалась. Аптекарь Седлитц делает свое дело на совесть. При первой же возможности Киршнер похвалит его. Люди это любят. «Три стрелы должны быть далеко видны, пан Седлитц. Обратите особое внимание на это, они решат будущее нового порядка в мире». Седлитц сделал стрелы ярко-красными, кровавыми. Он удачно выбрал цвет, ибо новый порядок не может родиться без крови. Новый порядок родился, он здесь, он будет установлен во всем мире; и эта безликая ненемецкая масса чувствует это, он проникает в глубины ее сознания, проникает в их головы. Враги нового порядка неохотно покоряются, но воспринимают нашу победу как непреложный факт. Нехотя, против воли и пока не скрывают своего горя. До недавнего времени Киршнер думал, что существует разница между еврейским большевизмом и славянством, хотя и незначительная, незаметная, и потому не осмеливался отождествлять их. Но, должно быть, он ошибался, как ошибались многие до него. Не раз уже подчеркивалось, что славянскую душу трудно понять, и трудность эту часто недооценивали, и, может быть, именно поэтому в прошлом году в декабре возникли некоторые неприятности на Центральном фронте, на подступах к Москве. Правда, это чисто военный вопрос, не ему, Киршнеру, судить об этом. Лишь бы провидение хранило фюрера в добром здравии. Его гений даст ходу истории то направление, которого заслуживает немецкое начало. Фюрер и провидение за немцев. Уже эти два факта сами по себе обеспечивают немцам моральное превосходство над всеми врагами. Враги бывают тайные и явные, и лишь карта, появившаяся в Правно, заставила Киршнера перестать упорствовать в своей ошибке. Армии фюрера громят на востоке государство красных, они ликвидируют его создателей, и когда все это обозначено на карте, оно показывает перспективы этой титанической борьбы; а здешнее население приходит к пожарной каланче и вместо проявления благодарности и понимания жертв, которые приносит немецкая нация, часами стоит перед окнами Киршнера, молчит и горюет. Да, он многое понял за эти дни, очень многое. Нет никакой разницы между славянской стихией и еврейским большевизмом. Славяне — те же большевики и евреи, только в иной личине; не может быть никаких сомнений, как к ним относиться. Хорошо, что он уяснил себе это, очень хорошо, а завтра или послезавтра это будет жизненно необходимо. Как вода и как воздух. Это немецкая земля, и если эта истина во многом не совпадает с действительностью, надо ликвидировать, убрать эту разницу, чтобы в будущем здесь не было и признаков чуждых влияний».

Киршнер резким жестом отдернул штору, распахнул двойную раму и высунулся из окна. Со второго этажа была хорошо видна вся площадь. Толпу перед каланчой он видел сбоку. Толпа сливалась в одно серое пятно, в котором нельзя было различить отдельных людей. Так оно и должно быть — незачем ему выделять в ней отдельных людей. К тому же на это понадобилось бы какое-то время, известная сосредоточенность, а эти люди ничего такого не заслуживали. Не ко времени это и ни к чему — может лишь с толку сбить, привести к непоследовательности, к новым ошибкам. Словаки все на одно лицо, независимо от пола и возраста. Да, он, Киршнер, многое понял в последние дни, очень многое. Не важно, все ли они собрались здесь или только их тысячная часть. И тех, кто еще не решился прийти сюда, или не придет вовсе, или придет, подавив печаль, скрыв свое непокорство, и начнет выражать благодарность и понимание, он, Киршнер, все равно сочтет хитрыми ловкачами, куда более опасными, чем те, что стоят сейчас перед картой и удрученно молчат. Никто уже не может изменить судьбу ненемецкой массы, а эти меньше всего. Они должны уступить место живым, новой силе, которая возвысит весь мир. Они пока еще дышат, еще ходят и поют, они еще делают все, что должно делать живое существо, и вполне возможно, что тем самым они обманываются и только потому не впадают в явное отчаяние. И все-таки они, сами того не зная, уже безнадежно мертвы. Они узнают это, когда придет время.

— Хайль Гитлер!