Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 130

Квадратная площадь в Правно похожа на гигантский зал ожидания без окон и крыши. Похожа она и на конюшню, там и сейчас стоят запряженные лошади, но без хозяев, без возчиков; нет здесь и жен, которые всегда сопровождают упряжки. Поэтому квадратная площадь похожа на пустой зал ожидания. Она обезлюдела, а тесное пространство перед пожарной каланчой — это приемная горя, бесконечно затянувшегося горя, а карта — это не карта, а разверстая могила, и ее, с милостивого разрешения пана Киршнера, освещает солнце. Люди стоят перед разверстой могилой и переживают неизбежное. Здесь нельзя говорить громко, лучше совсем ничего не говорить. И потому все молчат. Это единственный способ поговорить с покойником. Покойник любит тишину, любит то, что сливается с тишиной, — шелест листьев, тонкое посвистывание ветра и шепот живых. Эти звуки не мешают покойнику, не будят воспоминаний, они уместны над разверстой могилой.

— Конец. России пришел конец, — шепчет на ухо один старик другому.

Тот кивает в ответ. Четырежды кивает и стоит, опустив голову. Потом он хватает за рукав первого, сердито дергает и шепчет:

— Пошли, Игнац! Пошли отсюда скорей!

— Иду. — И оба уходят из приемной горя. Другие остаются.



Дриня видит морщинистую шею и седой затылок, слышит сухой шепот:

— Конец. России пришел конец.

«Как можно произнести такое? Синий шнур похож на изогнутую курительную трубку. Между Ленинградом и Москвой, в оккупированную немцами территорию глубоко врезался советский полуостров со своими берегами и границами, и синяя полоска вынуждена обходить его, вынуждена растягиваться на пять метров по белому полотнищу, набитому на доски, и непонятно, почему никто в это не вдумывается. Люди не видят этого длинного пятиметрового синего шнура, у них нет глаз, а если они и есть, то в испуге прикованы к кроваво-красным стрелам и надписям: «Baku — Indien, Ural — Sibirien». Пять метров на такой карте — это две тысячи километров фронта. Опомнитесь же, люди добрые, отведите глаза от стрел и получше присмотритесь к карте Киршнера, к синему шнуру, что протянулся на таком огромном пространстве. Это сила гитлеровских армий, разлившихся по русской стране, как вода по правненской площади, на которой вы стоите. Я мало что знаю о давлении, я угольщик, жег древесный уголь, но об этом мне кое-что известно. Всякое мыслящее существо понимает, что чем выше и уже сосуд, тем больше в нем давление воды. А если вода широко разольется во все стороны, то потеряет свою силу, застоится и загниет. Столько-то я знаю, потому что я углежог, а в куче дров есть тоже свое давление. И пока я дышу, пока в силах ходить, шевелить мозгами и двигать пальцами, я не приду в отчаяние и не поддамся страху. Он преследует меня, словно тень, вьется вокруг, так и поджидает, не усомнюсь ли я. Страх ловит мое одиночество и липнет ко мне. Я физически ощущаю его, как живое существо, и тогда я стараюсь вообразить, что я не один, что меня окружают люди, и толпа шумит, и тишина эта гудит вокруг меня, и я вслушиваюсь в нее. Сначала шум ее непонятен. Но вскоре в нем начинают выделяться звуки, похожие на стоны и жалобы, слова, полные отчаяния и горя, и тогда я вступаю в спор с плачущими, разочарованными детьми человеческими, говорю им правду об этой войне, о непобедимости коммунистических идей и Красной Армии. Baku — Indien! Ural — Sibirien! Пан Киршнер, это трюк, это обыкновенный психологический террор, как вчера очень хорошо объяснил мне учитель Кляко из Липин. Я и сам подозревал нечто подобное, но не умел назвать правильно. А всякое дело получает название, какого оно заслуживает. Трюк, пан Киршнер, психологический террор. Когда вчера учитель Кляко сказал мне об этом, я готов был его расцеловать. Эта истина настолько меня обрадовала, что я даже плохо спал. А может, я совсем не спал, не знаю. Теперь я готов с кем угодно вступить в драку и кому угодно доказывать эту истину. Я не зря не спал ночь, пан Киршнер. Вы боитесь, страх наступает на вас со всех сторон. Вы сами лучше всех знаете, что война идет пятнадцатый месяц и гитлеровские дивизии ждет вторая русская зима. Вашей жене придется организовать новую Winterhilfe. А от Москвы вы дальше, чем были в это же время в прошлом году. Но пока ваша фантазия служит вам надежно, приносит вам пользу. И аппетит у вас еще не пропал, весь мир сожрать готовы. Три кроваво-красные стрелы с надписями должны обеспечить вам спокойный сон, они должны внушить людям пораженческие настроения, убедить в безвременной гибели кого-то дорогого, кого они ждут. О ком идет речь — вы, как и я, хорошо знаете. Мы не должны, пан Киршнер, играть в прятки. Открыто скажем себе, как обстоит дело. Как обстоят дела вокруг нас и что чувствуют окружающие нас люди. Вы разделили этот город пополам, овладели умами немцев. Многих из них вы привлекли на свою сторону, а вместе с ними привлекаете и тех, кто вас боится. Своим безграничным чванством вы восстановили против себя словаков. Я говорю о правненских жителях и о простых людях из окрестных деревень. Я не думаю о десятке тех ваших прислужников или о тех, кто еще открыто не служит вам, но охотно это сделает, если убедится, что настало его время, или если вы сами его пригласите. Они меня не интересуют. Я думаю о тех, кто стоит здесь и сокрушенно смотрит на вашу карту и на три кроваво-красные стрелы, которые нагоняют страх. Здесь никто не разговаривает, никто не кричит, здесь царит торжественная тишина. Приходите послушать ее. И если бы вы на миг отбросили свое презрение и просто пришли сюда, вы, вероятно, поняли бы эту тишину и горе нашего народа. Приходите, пан Киршнер, и прислушивайтесь, если у вас хватит смелости. Я слушаю и все понимаю. Я горжусь этой убитой горем толпой, у которой сердце исходит кровью, оно стонет от боли, а смятенный ум не находит выхода. Эта карта — разверстая могила. Но вы забыли, что истинная ценность жизни познается над разверстой могилой. Будь вы моим другом, я пришел бы к вам и посоветовал бы, пока не поздно, снять эту карту. Ибо это не карта, а роковая ошибка, допущенная вами, пан Киршнер».

— Конец. России пришел конец, — услыхал Фарник сухой шепот и увидел склоненную голову старика, его ухо с торчащим клоком седых волосков. Увидел он и другого старика. Потом оба ушли, шепча что-то, Фарник ничего не расслышал, но не жалел об этом. В шепоте не могло быть ничего ободряющего. Зачем он сюда приходил? Словно предчувствуя горе, он вернулся было домой с полпути. Не будь Дрини, он сидел бы дома, а не стоял бы здесь. Что теперь? И Дриня смотрит на карту. Он серьезен и бог весть о чем сейчас думает. «Зачем думать? Все разлиновано, и несутся они, как на курьерских. А кто — и спрашивать не надо. Немцы. Indien — по-словацки Индия. Немцы ведь объявили, что в Индию они промаршируют напрямик через Советский Союз. Серьезного сопротивления они не ждут. Промаршировать! Прочь с дороги, идем мы, новые хозяева мира! Не попадайте под ноги! Мы маршируем, и голенастый Леммер бьет в барабан. Собака! За Сибирью нет ничего. Океан! Вода! Сибирь — край света, а на краю света ничего не может быть. Только ужасный холод. И все. Да еще звери. Медведи! Что теперь? Как? Дриня серьезен, задумался. Что будет? Фашизм — это рабство, террор. В Чехии застрелили какого-то фашистского начальника. В Праге. И теперь фашисты беснуются, как говорят люди, убежавшие с сезонных работ. Каждую ночь гестаповцы расклеивают на стенах домов длинные списки, и чехи, когда утром идут на работу мимо них, вынуждены читать их. Прочтет какой-нибудь чех имя своего расстрелянного друга и спросит себя, когда дойдет очередь и до него. С нами, словаками, фашисты пока церемонятся. Дружба, мол! А нам плевать на это! Вот дойдут они до Индии и перестанут с нами церемониться. Получим мы тогда под зад коленкой. И как следует! Угодим прямо в покойницкую! Леммер? Собака! Киршнер? И того хуже! А где же знаменитый немецкий пролетариат? Дриня говорит, что его перестреляли. Всех? А что же с мировым пролетариатом? Нет, обман! Не иначе. С этой войной какая-то промашка вышла. Что станется с нами? Что станется с нами, если не будет Советского Союза? С беднотой в Планице, в Липинах и вообще с беднотой? Капитал силен, он стоит и за Гитлером. Кому же верить? Кому я поверю, если на востоке все раздавят танки? Не Дрине, нет, он сказал неправду: через месяц, мол, здесь будут наши, готовьте красные знамена! Дриня правды нам не говорит, он смотрит на все легко, а война не игрушка. Капитал — он сильный! Верить себе? Верить себе смешно. А что я отвечу, если меня спросят в Планице, видел ли я карту? А? С этой войной и вправду вышла промашка. Разве не знают об этом в Москве? Разве нет в Москве такой карты, где обозначен фронт? Она есть в Правно, значит, должна быть и в Москве. Нужно собрать пролетариат. Я тоже пролетариат. А что я скажу другим? Карта! Голенастый Леммер собака! Он марширует через Планицу и бьет в барабан. Не следовало приходить сюда, нужно было вернуться. Леммер собака. Не пойди я сюда — услышал бы его в деревне, — смерть с барабаном сама ходит за человеком. По Планице шагает голенастый Леммер, а здесь нарисованы три кровавые стрелы. От них нигде не спрячешься, никуда не убежишь. Будет так, как в Праге. Списки на заборах и на стенах сараев, когда немчура дойдет до Индии. Как в Праге, где убили какую-то фашистскую сволочь. А Дриня еще и улыбается. Он улыбается! И что это за человек! Правды не говорит. Капитал силен, а Леммер голенастая собака. Чего Дриня улыбается? Что тут смешного? Он ослеп или опять что-нибудь придумывает? Что тут можно придумать? Один обман, ложь, как в тот раз, когда он сказал, что наши будут здесь с минуты на минуту и надо готовить знамена… Капитал силен…»