Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 130

Перед ратушей стоял старый Келлер, Киршнер кивнул ему. И старый Келлер ушел довольный, постукивая чеканом.

Киршнер закрыл окно и задернул штору с узором из одиннадцати пар липовых листиков.

У Махоня, в отличие от Киршнера, не было свободного времени. Ему было недосуг смотреть в окно или торчать перед каланчой. Он мог только выйти за дверь, постоять там немного и вернуться. Жена сидела за кассой; когда не принимала денег — грызла сухари, с бледного лица ее не сходила улыбка.

— Старый Келлер совсем из ума выжил, — сказал приказчик.

— Подай мне лесенку! Подай лесенку и помолчи!

— Не видишь? Опять он там!

— Пан Махонь! Значит, я зайду завтра за селедками.

— Завтра они будут.

— Ну, так я зайду. До свиданья.

Махонь не ответил покупателю. Не отрывая глаз от каланчи, он покосился на дверь, чтобы запомнить, кто это был. Карту он знал уже наизусть. Названия городов прочитать он не мог, но прекрасно видел извилистые реки, голубые моря, три кроваво-красные стрелы с надписями и синюю линию Восточного фронта. На этой карте были изображены беспредельные русские равнины. Там пылала война, горели города и леса, там ежечасно умирали тысячи людей. Махонь хорошо изучил карту. Но он не понимал себя, не мог разобраться в себе. Он не был насильником, насильников он презирал. Когда пришел брат и сказал, чтоб он стал аризатором оптовой торговли Гекша, Махонь ответил: «Нет, этого я не сделаю! Это же насилие! Ступай, брат мой, с миром!» — «Аминь! Ты спятил!» — ответил брат и ушел, а затем прислал к нему Гекша. «Что я слышу! Пан Махонь, пан Махонь! Что я слышу? Вы не хотите взять себе мое дело, сказал ваш брат. Это правда?»

Махонь долго не отвечал, глядя на еврея, умоляюще сложившего руки, наконец он решился и неуверенно спросил:

— А это не будет насилием? Мое — это мое, ваше — это ваше, пан Гекш. Или нет больше такого закона?



— Нет, пан Махонь. Для евреев его не существует.

— Но при чем же тут я?

— И вы еще спрашиваете, пан Махонь! Если бы вы были евреем и не имели бы права написать свое имя на фирменной вывеске, вы бы тоже стали искать, кому передать в опеку, кому доверить свое состояние. И среди порядочных людей вы бы выбрали самого порядочного. Пан Махонь, опомнитесь!

Но Махонь долго не мог опомниться. Что-то похожее на благодарность разлилось теплом в его длинном и тощем теле, а может, то было чувство примирения со всем миром. Или — счастье. Еще мальчиком он любил церковные песнопения. Когда на хорах пели и звучал орган, он благоговейно слушал музыку и чувствовал себя так же, как после визита доброго пана Гекша. Он не мог не поверить брату. Пан Гекш явился воплощением награды за скромную жизнь, которую Махонь посвятил богу и выполнению своего долга. С этой минуты Махонь больше ничему не удивлялся, ибо пришло то, что должно было прийти, если была на свете справедливость божья и человеческая. Существование и той и другой подтверждалось визитом пана Гекша и его словами. И Махонь сам отправился к Гекшу. Черные глаза горели на его широком лице, но он шел по улицам города смиреннее, чем когда-либо. Он был более внимателен, чем обычно, к людям, которые попадались ему навстречу. Он торжественно здоровался с ними. Гекшу он сообщил, что готов аризовать его лавку, ибо это не идет вразрез с его совестью. Он попытается вести торговлю, как свою собственную, и в самом деле вернет ее, когда позволят обстоятельства, когда опять вступит в силу закон: «Мое — это мое, а ваше — это ваше».

Он заверил Гекша в своей благодарности и эту благодарность затем возвел в принцип. В конце концов он был счастлив хотя бы уже потому, что поступки его соответствовали словам и обещаниям. Доброму Гекшу пришлось до поры до времени удалиться от мира, уйти в заточение, ждать, укрывшись от всех, кроме Махоня и его доброй болезненной жены. Гекш превратился в тайну, известную лишь троим и четвертому — богу. И жалость, безграничная жалость терзала Махоня при мысли, что пан Гекш пребывает один на один с самим собой в вечном мраке подвала, которого не могут и не смеют развеять лучи солнца. А Гекш такой старый человек! Он зависит от него, Махоня, и от его жены, как новорожденный ребенок — от материнского молока, как это трогательно, как прекрасно, что бог избрал его, именно его, Махоня, хранить старика от превратностей судьбы, служить ему во всякое время и во всем, даже в том, что людям представляется низким и отвратительным. Но, Иисусе сладчайший, разве не омывали добродетельные еврейские женщины ноги простым путникам, когда те входили в дом? Это он понимал, не раз возвращался к этому в мыслях и всякий раз находил в своих поступках что-нибудь новое, прекрасное, так что мог любоваться собой и играть своими чувствами с таким же восторгом, с каким ребенок играет куклой.

Пускай где-то грохотали орудия, пылали города и леса, пускай умирали ежечасно тысячи людей — ничто до него не доходило. Он не воспринимал даже действительности, в которой жил, не замечал города, разделенного на две части. И город был далеко от него. Когда же надо было выйти из дому и что-нибудь доходило до его ушей, он высокомерно проходил мимо и еще горячей молился о прощении чужих грехов, нетерпимости, ненависти, убийств, которые терзали человечество, как осенние ненастья — деревья. Да, вокруг был злой, грешный мир, и понадобится еще много таких, как он, Махонь, чтобы бог перестал испытывать это поколение, одно из самых неблагодарных и самых непонятных.

И тут Киршнер распорядился вывесить на каланче карту, на которой были изображены реки, моря, пылающие города и по которой протянулась синяя линия фронта, похожая на изогнутую курительную трубку. Гекш напрасно ждет в темнице! Немцы завладеют всем миром! От этого Махонь пришел в смятение, мысли его сбились, словно поезд, сошедший с рельсов. Пошли прахом его труды и заботы, они утратили всякий смысл, а бессмыслица никому не приходится по вкусу, даже господу богу. Махонь замирал от страха, боясь глубже копнуть в своей душе, чтобы не открылась какая-нибудь горькая правда, противоречащая его правде, отчего все полетит кувырком. Он страшился стен, земли, по которой ходил, боялся солнца и воздуха, которым дышал, потому что все это было тесно связано с Гекшем. Они могли донести до изгнанника весть, что он, Махонь, мысленно начинает предавать его. Трудно было поверить, как быстро и опасно оживают понятия и бездушные вещи, как умеют они грозить и нагонять страх.

Карта висит на каланче, а Гекш ничего о ней не знает, не может знать о том, что немцы через Урал и Сибирь готовятся в поход на Индию, а оттуда — на американский континент. Он, Махонь, ничего не сказал старику и уже пятый день посылает к нему свою больную жену. В его, Махоня, власти лестница в подвал, железные двери и самое главное — отвратительный старик с колючими блестящими глазищами, терпеливо, но напрасно ожидающий во мраке того, что никогда не наступит. Никогда старику не увидеть ни квадратной площади, ни своего дома, не пройтись по комнатам, по каменным ступеням, сбитым человеческими ногами. Все для него погибло. И бог отвратил от него лицо свое, как отвратил от всех евреев, дабы снова напомнить им о божьем сыне, которого они распяли. Гекшу не на что надеяться. Его имущество переписано на имя Махоня, и так оно и останется за ним. Эта мысль, неслыханно новая, настолько взволновала Махоня, что временами он выходил из магазина, желая убедиться, что карта все еще висит на своем месте, что она ему не привиделась, что все возникшее в его душе истинно и неотвратимо. Глаза на его широком лице горели.

В толпе перед пожарной каланчой толкался и старый Мюних. Он искал на карте сына, своего шалопая, и, не найдя, с болью в сердце отправился в трактир к Домину.

А когда стемнело и наступила глубокая ночь, у карты остановился одинокий прохожий в очках, в шляпе, надвинутой на глаза. Руки он держал в карманах. Вдоволь наглядевшись на карту, он выругался и твердым шагом свернул в узкую улицу. Голос его был точь-в-точь, как у Ремеша, по прозвищу Шеф.