Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 116

— Съезди в больницу, а? Маме плохо, — еле слышно произнесла бабушка.

Просьба была настолько тихой, настолько скромной, что Воронов тут же почуял неладное. Бабушка и мама изо всех сил старались его оберегать от каких-либо житейских проблем. Они обожали своего Женю, обожали молча тихо. Надо книги: на! Купи! Уж проживем как-нибудь. Впрочем, Воронов на книги деньги только и тратил. Окна их маленькой двухкомнатной квартирки выходили прямо на соседний магазин «Вино-воды». И, сидя в своем старом уютном кресле прямо у окна, читая взахлеб Достоевского, Толстого или того же Толкина, Воронов краем уха мог слышать, как разыгрывались на улице невыдуманные драмы. «Убили! Убили!» — частенько кричали какие-нибудь пьяные тетки.

Студент Воронов неохотно отрывался от книги, чтобы посмотреть на то, как реальный, а не выдуманный труп отдыхал на асфальте под надписью «Вино-воды». А что? Этот труп вполне мог стать последней точкой в судьбе Жана Вальжана, живи он в России в эпоху Брежнева. Помнится, этого здоровяка в первый раз отправили на каторгу за то, что он решил украсть булку для голодных детей своей сестры. В 70-е он бы побрел не в булочную за хлебом, хлеба, слава Богу, всем хватало, а в магазин «Вино-воды» за чекушкой. Драка в очереди (чекушка-дефицит) — удар ножом и вот тебе труп нового Жан Вальжана прямо под окном. Воронов часто видел, как появлялась милиция и затем труповозка. Начиналось шумное разбирательство. Убийца никуда скрываться и не собирался. Он стоял над трупом, крепко сжимая нож в руке, который покорно отдавал только пузатому участковому, видно, хорошо всем знакомому местному Анискину. «Нет, — подумал Воронов, — наверное, Жан Вальжан выжил и стоит с ножом. И сейчас его отправят на каторгу: вот и попил парень пивка!» Затем, после короткого разбирательства на какое-то время опять все смолкало и тогда вновь наступало время Книги, и Воронов вновь погружался с головой в мир химер, предпочитая его миру советской действительности, в которой надпись «Вино-воды» была убедительнее любого пропагандистского лозунга эпохи и любого призыва поработать на БАМ'е.

«Молодых, пытливых и стойких ждут заводы и новостройки!» — неожиданно рявкнул в профессорской голове такой призыв. «Не дождетесь!» — любил отвечать на него студент далеких семидесятых, поудобнее устраиваясь в кресле и вновь с головой уходя в очередную книгу.

Но в тот раз реальность не собиралась сдаваться и продолжала настойчиво стучаться в мир книжных химер.

— Съезди в больницу, а? Маме плохо, — еще раз еле слышно попросила бабушка. Воображаемый мир Толкина начал рассыпаться прямо на глазах.

Он встал из-за стола, подошел к мойке, куда была свалена посуда. Увидел перед собой тарелку, покрытую жиром и остатками капусты. Бабушка угостила его щами. Почувствовал, как слезы наворачиваются на глаза. Их милый, их добрый, их полный любви мир кто-то собирался разрушить. Кто? Кому они причинили зло? Кого обидели его женщины, немного смешные, слегка старомодные, но такие родные и близкие! Ну и что, что тарелка грязная. Он сейчас ее вымоет. Он сейчас уберет всю квартиру. Это ему в наказание за то, что буквально ослеп от книг, что кроме книг ничего не видит вокруг, не заметил даже, что мать давно и безнадежно больна.

— Алло! — кокетливо пропевала она каждый раз, когда снимала телефонную трубку. Ох, как звонко выходил у нее последний гласный звук. Это — о — бралось очень высоко и тянулась, как самая настоящая рулада, словно в знаменитом шлягере 40-х «Сказки Венского леса». Мать до самозабвения любила этот трофейный фильм.

— Алло! — ударило по ушам Воронова, пока он продолжал со слезами на глазах пристально смотреть на грязную жирную тарелку в мойке.

— Алло!

— Прозевал! Прозевал! Что-то очень важное прозевал. Любовь — вот что. Да еще какую! Тебя уже никто и никогда так любить не сможет!

— Алло!

— Мама, милая, не уходи! Задержись! Пой, милая, пой свое — Алло! Пой свои «Сказки Венского леса»! Пой, сколько душе угодно. А я так и слушал бы, так и слушал бы эти «Сказки», что спрессовались, скукожились как-то и превратились лишь в это последнее — О! О! О! В этот звук невозможной, нестерпимой боли!

— Съезди в больницу, а? Маме плохо.





Какой маме, бабушка? Это твоей дочери плохо! Твоей белокурой Рите, Риточке плохо! Это ты с ней голодала и холодала в эвакуации. Это вас обворовали в поезде. Это вашу комнату в общей казарме кто-то занял, когда вы вновь в Москву вернулись и жить стало негде. Это вы, мои дорогие, мать и дочь, боролись за выживание как могли, боролись отчаянно, в одиночку, зная, что мужиков настоящих, сильных, крепких всех войной побило и поэтому надеяться вам не на кого. А мать книгочейкой при этом была отчаянной. Читала постоянно, читала дни и ночи напролет, и Книга давала ей силы жить и радоваться, радоваться жизни. Книга буквально заражала мать оптимизмом. Одевалась она нелепо: вечно какие-то шляпки на голову нахлобучивала. Эти шляпки были похожи на армейские английские каски времен Первой мировой. Он любил подтрунивать над матерью, когда она нахлобучивала на глаза очередную каску.

— Наши под Верденом, — повторял он каждый раз.

Когда в больнице ему подтвердили, что мать неизлечимо больна, то Воронов решил домой не возвращаться: бабушка любой обман уловит. Он рванул к другу, к папаше Шульцу. С порога выпалил: «Мать умирает!» Выкрикнул, будто издал боевой клич: «К оружию!» Враг проявился наконец, и Враг оказался очень сильным. Это была Смерть! Именно Она собиралась похитить смешную, милую и бесконечно дорогую книгочейку в шляпке-каске «Наши под Верденом».

— Своих не сдаем, Шульц, своих не сдаем! — бессмысленно повторял он, сам не зная зачем.

И Шульц соглашался.

— Конечно, не сдаем! Надо действовать! Надо звонить! Еще ничего не потеряно. Как хорош, как силен, как великолепен был в этот момент его папаша Шульц. Он тут же накрыл стол, тут же вытащил из холодильника все, что там было. И лишь 200 г. водки смогли сделать свое дело и чуть-чуть подарить видимость успокоения и просветления.

— Своих не сдаем! — кричали они на пару в отчаянии, а Смерть искоса поглядывала на них и вязала, клацая спицами, их судьбы.

— Своих не сдаем! — продолжали кричать в отчаянии вконец опьяневшие друзья, не подозревая даже, что один их них, папаша Шульц, не доживет даже до возраста книгочейки в смешной шапке «Наши под Верденом», которую они столь самонадеянно не хотели отдавать всепобеждающей Смерти. Шульц умер ровно в 49. Можно сказать, соскользнул с доски серфингиста и канул в вечность.

— Своих не сдаешь? А кто тебя, дурака спрашивать будет?

Но тогда, в 84-м, такой клич оказался как нельзя кстати. Этот клич был навеян Воронову эпопеей Толкина. В его воспаленном мозгу болезнь матери и ее внезапная смерть проассоциировались с кознями Саорона и с борьбой за кольцо Власти. Болезнь обрушилась внезапно. Во всем этом угадывался какой-то мистический смысл. Во всяком случае именно так Воронов и объяснил для себя происходящее. Его продолжавшаяся ровно неделю отчаянная битва за жизнь дорогого ему человека напоминала схватку хоббитов Сэма Вайза и Фродо с гигантским пауком Шелобой. Маленькие недорослики, впрочем, Шульц весил килограмм 130, с одной стороны, и огромная непобедимая сила, сила Судьбы и Смерти — с другой. Эти 130 килограмм Шульца вселяли, конечно, уверенность, но уверенность призрачную: Смерть играючи разбрасывала куда более тяжелые массы. А сдаваться все равно не хотелось. К оружию! А там будь что будет. Он сам ощутил себя Фродо, а Сэм Вайз — это папаша Шульц, который понимал его без слов и который готов был идти с ним до конца, потому что Шульц очень хорошо чувствовал детское отчаяние, охватившее Воронова, хотя самому толстяку оставалось всего 17 лет быть рядом со своим Фродо, пока ему не пришлось с глазу на глаз встретиться со своим личным пауком Шелобой и все-таки проиграть битву.

— К оружию! Своих не сдаем! Понятно?

И тут Воронова поразила одна довольно странная мысль: уже тогда, в далеком 84-ом во всем виновата была Книга, которая так мучила его сейчас, заставляя писать себя. Внезапная смерть матери, а потом тихий уход папаши Шульца из жизни, когда он в последний раз взглянул на свои розы, взглянул и испустил вздох, очень похожий на прощальный вздох Мавра, и реальный вздох папаши Шульца успел-таки стать частью еще только пишущегося романа, — ведь это все нужно было, чтобы просто окреп его, Воронова, «расплавленный страданьем голос», чтобы он, голос, достиг наконец «нужного накала», и Книга получила бы нужное звучание, нашла нужный тембр, нужное звуковое выражение. Без страдания хорошей Книги ни за что не напишешь, а страдание — это крик, вой, неподдельное выражение боли. Такое не сымитировать, не придумать, сидя за письменным столом. Это Книга, вероломно врываясь в его судьбу, забирала близких людей и подготавливала себе почву. Она мяла жизнь Воронова, как скульптор мнет в руках глину, чтобы потом вылепить из подготовленного материала нужную фигуру. Получалось, что Книга не недавняя гостья, а очень старая знакомая, которая тайно в течение всей жизни ведет его к какой-то таинственной цели…