Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 143 из 149

Это поднимались в нём новые, светлейшие силы. Это возвращалась к нему удивительная, неповторимая способность творить. Живыми и сильными прежде туманные образы выступали из тьмы. Глубокие мысли как молнии озаряли её. Содержание постигалось величественней, необъятней и чище. Уже колоссальное представало уму, и поэма вновь безудержно вырывалась наружу, точно после завала непобедимый, могучий, торжествующий горный поток.

В лучшем виде возрождал он её, она поднималась в умудрённой зрелости гибкого стиля, способного передать всё, что отныне не всходило на ум, она ширилась в беспощадности жгучей иронии, в пронзительности тоски и в страшной трезвости приговора всем горчайшим порокам и пошлостям, которым омрачилось и запуталось всё на Руси.

С новой страстью он вцеплялся в поэму. Он работал с утра до обеда, простаивая по шесть, по семь, по восемь часов, работал после обеда до вечера, шагая по бульварам и улицам или приютившись где-нибудь в уголке, если к кому-нибудь из любезных друзей забредалось на огонёк. Он работал над ней в Петербурге, в Риме, в Остенде, во Франкфурте и в Москве, работал во всех городах, куда ни заводила его бодрящая душу дорога. Из сплошного потока невыразительных общих речений он выхватывал самые крупные, самые жаркие и самые удалые слова. Он отбирал их, как искуснейший ювелир отбирает жемчужины в ожерелье для первой красавицы мира. Он гранил каждое предложение, как наши безудержные умельцы гранят уральские самоцветы. Он плотно прилаживал их одно к одному, как умелый строитель кладёт кирпичи, то есть кладёт на века. Он выводил строку за строкой, как потомственный земледелец, терпеливо идущий за плугом, кормящим его, а вместе с ним и страну.

Случалось, ноги переставали держать усталое тело. Он падал от немилосердной усталости на диван, валился в ближайшее кресло, как сноп, в изнеможении опускался на стул, но голова и тут как ни в чём не бывало продолжала свой яростный труд, и он принуждал себя встать, чтобы закрепить на бумаге ещё одно отлитое, на диво прекрасное слово. Он кривлялся, вертелся, корчил мерзкие хари, вопил на разные голоса, подыскивая живые черты толпившимся образам и проверяя чуть не каждое слово на слух. Он падал вновь, изнеможённый таким интенсивным, прерываемым только по ночам трудом, да и ночью нередко видел себя посреди своих замечательных рож.

Сходили снега. Журчали ручьи. Палило нещадное солнце. Проливались дожди. Шуршали и сыпались вьюги.

Он не выпускал из рук обнажённой бумаги, заострённого с особенным тщаньем пера. Он не расставался с поэмой ни на миг. И медленно, страшно, убийственно медленно, а всё-таки поэма подвигалась вперёд. Бывало, что недели уходили всего лишь на несколько удовлетворительных, казалось, законченных фраз, так что уже и мнилось по временам, что он никогда не одолеет её и однажды так и помрёт на середине своей бесконечной дороги. Но он всё терзал и терзал истощавшийся без отдыха мозг. Он вымучивал из себя сначала последние, а затем и наипоследние силы. Он по капле выдавливал слово за словом и вдруг открывал, как безжизненно тлело всё принуждённое, чего не коснулось волшебное крыло вдохновенья.

Отчего же вдохновенье покидало его? Ответ мог быть только один: в нём недоставало чистейших, благороднейших, искренних чувств, чтобы ненаглядная поэма его горела огнём и сочилась пролитой кровью. Слабости, греховные помыслы всё ещё снедали его, с дьявольской изворотливостью протискиваясь в самую малую из прорех, которую не успевал он заткнуть, слишком занятый бесконечным трудом.

Тогда распахивал он свою недостойную душу доброму Богу, умоляя очистить, просветлить и помочь, однако тайных исповедей казалось мало ему, и он каялся перед суетными людьми и вновь сгибался в жесточайшем труде, не дозволяя ни одной лишней минуты отдыха, ибо лишь труд на благо ближнего отвращает нас от греха.

Наконец истощённая голова деревенела до тупости. Умирали и творческие, и даже вседневные мысли. Память скудела. Иссыхало воображенье. Глаза переставали отчётливо видеть сквозь сплошную серую пелену истощения. А он напряжением воли вытягивал недостававшие образы, и затем, чистовую рукопись до того измарав, что она превращалась в ещё один перепутанный черновик, полечив себя передышкой и карлсбадскими водами, он перебелял её вновь, чётко выставляя каждую букву, и снова приступал к ней с последней, как он заблуждался, проверкой, но эта рукопись не удовлетворяла его, и беловой аккуратный автограф превращался в очередной перемаранный черновик.

Эту египетскую работу не выдержало бы и атлетическое здоровье, а он появился на свет худосочным. В его болезненном организме утомление наступало слишком скоро и часто. Приходилось, как старому скряге, сберегать каждую клеточку и крупиночку малосильного тела, но ради продвиженья поэмы вперёд он вёл нездоровую жизнь. Он существовал почти без движения. Он выстаивал возле конторки до онемения ног, после чего приходилось подолгу сидеть и лежать. Лишь изредка бродил он по комнате, погруженный в свои неистребимые думы. Только после обеда совершал он прогулки на свежем воздухе, однако они были кратки, несоразмерны с трудом и не восстанавливали неосмотрительно растраченных сил целиком. Немощность тела слишком часто поражала его, голова звенела и тошнотворно кружилась, и в тягость становилась ему сама жизнь. Он просыпался беспомощно вялым. Он всё же торопился приняться за обязательный труд, но даже самое малое количество пищи вызывало сонливость, так что в конце концов он принуждён был совершенно отказаться от завтраков. Он пил натощак только чистую воду, обманывая ноющий желудок, уверяя себя и других, что нисколько не чувствует аппетита и по этой причине позанялся водолечением по самой новейшей и совершенно научной методе. После стакана холодной воды он позволял себе только кофе со сливками или крепко заваренный чай. К вечеру он бывал страшно голоден и, не в силах сдерживать естественные потребности, наедался сверх всякой меры, так что возмущённый желудок отказывался варить и платил ему тяжкими болями. Его печень слабела день ото дна. Его тело очищалось всё хуже. Казалось, уже не находилось во всём теле нестраждущих мест. По временам худоба становилась чрезмерной. Ему ни днём, ни ночью не удавалось согреться. Лицо покрывалось предательской желтизной. Руки пухли, чернели и становились как лёд. На ногах вздувались узлами сизые вены. Он передвигался с величайшим трудом. Голова отказывалась производить даже подобия мыслей. Перед слезившимися глазами вставало туманное облако. Мозг словно вырастал и давил кости черепа. Доктора опасались за самую жизнь и требовали прекратить любые занятия, не находя, однако, в его теле никаких повреждений, которые надо было бы лечить.

Забросить труды? Он был не в состоянии остановиться хотя бы на час. Он думал о поэме своей бесконечно. Он всё ожидал, что, когда наконец обстроит себя и станет достоин милости Бога, одним мановением благой высшей воли будут исторгнуты из него все неуловимые недуги, и душа его освежится вдохновением высшим, и творить он примется уж беспрестанно, с неизменным успехом.

Чрезмерность труда раздирала чуткие нервы. Они мстили ему раздражительностью не только болезненной, но и ужасной. Он доходил до того, что его посещали виденья, и получалось, что иные из его соотечественников благополучно допивались до чёртиков, тогда как он непомерным трудом доводил себя до чертей. Его беспричинно терзали волнения и всевозможные дикие страхи. Всякое ощущение вскипало то в наивысшую радость, то в собачью тоску, и собачья тоска налетала всё чаще и уже представлялась ему бесконечной, превратив жизнь в невыносимое бремя, в вечное испытание, в крест.

Он силился прогулками освежить и укрепить свои стонущие, ноющие, рыдающие, орущие нервы, однако далеко не всегда доставало сил на то, чтобы из дома высунуть нос. Бессильное сердце едва перегоняло тяжёлую кровь. Жизнь почти замирала и в теле, и в понуренной, ко всему безразличной душе. Он по две и по три недели изнывал взаперти, не чая когда-нибудь подняться с измятой постели, и слабой рукой составлял завещание, уверенный в близкой, неминуемой смерти. Порой изнурение доходило до последних, почти невозможных пределов. Он погружался в прострацию, в сомнамбулизм. Несколько раз его поражало полное онемение, пульс пропадал, сердце не билось, и его принимали за мёртвого. Он до ужаса трепетал при одной мысли о том, что однажды его похоронят, не догадавшись, по неизлечимой бестолковости русской, удовлетвориться в том, подлинной или мнимой была его смерть.