Страница 46 из 52
Сквозь тьму и болезненную дрожь коротким острым лучиком вернулось сознание. Память шаг за шагом вступала в свои права, отвоёвывая у бездны право мыслить и проявлять волю. Под открытые веки пробился яркий свет, уверенно выхвативший из мглы многочисленные образы живого, полнокровного бытия.
Превозмогая уходящую боль, Фоминых спустил ноги на пол и сел, опираясь на кушетку руками. Он явно был в больничной палате – хорошо оборудованной, быть может, даже кремлёвской. Пожилой доктор-азиат, стоявший в углу палаты, мыл руки. Аппетитная медсестричка с тёмной кожей и эффектными золотистыми волосами, до странности напоминавшая фотографический негатив, раскладывала на маленьком столике какие-то непонятные инструменты, соединённые шнурами с плоским, как доска, телевизорным аппаратом.
Должно быть, в спецклинику попасть угораздило, мельком подумал Фоминых. Это ж надо – с Индигирки, да в Москву! Впрочем, это могло кончиться не самым лучшим образом. Следовало быть настороже и следить хорошенько за всем происходящим. А в первую очередь, конечно – за самим собой.
– Я в Москве? – спросил он.
Сестричка-негатив отрицательно покачала головой.
– Вы на Кавказе, – сказал доктор, закончивший мыть руки. – В специальном санатории.
Фоминых много слышал про этот специальный санаторий. У него отлегло от сердца. Ничего страшного, многие там бывали, и не раз. Ничего страшного!
Он ещё раз осмотрелся вокруг – уже с законным любопытством. Медицина обустроилась в этой комнате всерьёз и надолго. Цветные телевизорные экраны – диво дивное! – пестрящие рядами непонятных цифр и букв, усеивали стены. Окно выглядело полупрозрачным, коричневым, но за ним отчётливо угадывались освещённые ярким солнцем купы магнолий и далёкие силуэты гор. Даже больницей в этой комнате совершенно не пахло. Пахло шиповником.
– Мне бы по начальству доложиться, – неуверенно сказал Фоминых. – Я, похоже, гада упустил. Там, на Индигирке. Ушёл он, гад!
Сказал – и охнул: так сильно, ёкающе, ударил под самые печёнки страх. А что если про его провал просто не узнали? Лечили в спецсанатории, думали – герой, а тут на самом деле такое гадство! Да, капитан Фоминых, провалиться под лёд Индигирки – это были ещё мелочи, почти курорт, если вдуматься. Настоящие неприятности ждут тебя впереди.
– Боюсь, вам ещё рано выходить, – спокойно сказал доктор. – И в любом случае, доложить что бы то ни было вам вряд ли удастся.
Страх прихватил так, что дышать стало больно. Всё-таки это арест! Он, Фоминых, хорошо знал, как делаются такие вещи. К генералу Бессонову, бывшему командарму, был в больнице приставлен такой же «персонал» – внимательный, но настойчивый, как сказал тогдашний руководитель отдела Яремный. Правда, Бессонов был большой шишкой, в случае с ним приходилось ещё считаться с умонастроениями «старой армии» – так в органах называли военачальников, прошедших школу гражданской войны, успевших при жизни побывать легендой. Бессонова не стали даже допрашивать, его просто связали и задушили ночью, а уже после смерти вставили в первое попавшееся дело – благо, никаких доказательств его невиновности уже никто не смог бы и не захотел бы предъявлять. Но Бессонов был птицей высокого полёта, а он, Фоминых? Конечно, капитан МГБ – это сейчас много, да и одиннадцать лет послужного списка в органах так или иначе идут в зачёт. Фоминых – проверенный, опытный кадр. Если б не война – сидеть бы ему сейчас в Москве, в управлении, а то и где повыше. Но с началом войны Москва стала местом слишком горячим, охотников подставляться под пули и бомбы нашлось много и без Фоминых, и перевод на далёкую сибирскую реку стал для его карьеры настоящим спасением. Пусть пацаны, призванные по комсомольскому набору, ловят шпионов и вредителей на фронте. Пусть они даже получают за это награды и чины, пусть! После войны всё встанет на свои места, вознесшиеся не по месту получат всё причитающееся, а старые кадры есть старые кадры – их место на главном фронте борьбы, на фронте внутреннем. С этим не справится никто, здесь нужен особый взгляд, особый род бдительности, если угодно…
Неужели всему конец? И всё из-за этой сволочи Демьянова! Надо было прислушаться к тому, что говорили о нём в лагере: политкаторжанин, мол, ещё при царе бежал точно с тех же мест, знает тундру, свободно говорит по-якутски и так далее. Так ведь весна же была, самое бескормное время, только дурак в такое время в тундру побежит. А он побежал, гад! И сам навернулся, и меня под монастырь подвёл теперь, сволочь, мразь проклятая…
Фоминых сам не заметил, как заплакал от жалости к себе – заплакал мелкими, злыми слезами. Светловолосая сестричка подала ему мокрую салфетку из невиданной мягкой ткани. Доктор деликатно отвернулся, глядя в угол палаты. Эх, врезать бы тебе сейчас пистолетом промеж ушей, подумал Фоминых. Смачно врезать, с толком, так, чтобы рукоятка нагана смяла кости и вошла в мягкий мозг, выдавливая наружу осколки черепа…
– Не надо расстраиваться, – мягким голосом сказала медсестра с тем же, что у доктора, странным акцентом (кавказским, быть может). – Всё это уже в прошлом.
Да, подумал Фоминых, для меня теперь всё в прошлом. Спецпаёк, такси, рестораны, командировки, бравый взгляд подчинённых, строгая мягкость начальства, полковники и генералы, первыми отдающие честь в поездах и на улицах при появлении капитана в погонах с малиновой выпушкой… Всё это в прошлом! А в будущем… в будущем теперь… Лучше даже не думать об этом.
– И куда меня теперь? – спросил Фоминых. – В особую?
– Вы и так были в особой палате, – ответил врач-азиат. – А сейчас вам как раз надо бы пройтись. Мы специально привели вас в чувство, чтобы вы начали двигаться. Иначе кровь застоится в сердце, а это чревато. Рида поможет вам сегодня на вашей первой прогулке.
Девушка с тёмной кожей помогла капитану встать. Голова сильно кружилась, на груди точно слон сидел – такое ощущение не раз бывало в последние годы после хорошей попойки. Ему подали нечто вроде трости – слегка пружинившую металлическую палку, опиравшуюся на четыре смешных ножки. С помощью этой трости Фоминых прошёл за ширму в углу комнаты; здесь на полке лежала спортивная одежда – штаны и рубашка из тонкой однотонной ткани, с немыслимо яркими вставками, должно быть, американская помощь по ленд-лизу или немецкий трофей. Странные чёрно-белые часы на стене явно показывали два часа дня, но против короткой стрелки стояла цифра «4». Присмотревшись, Фоминых понял, что циферблат часов разделён не на двенадцать делений, а на двадцать четыре.
– Курева дадите? – хриплым голосом спросил он.
Медсестра развела руками.
– К сожалению, у нас не принято курить, – сказала она.
Тогда Фоминых опустился на маленький стульчик и вновь заплакал.
Демьянов, Демьянов, подумал он сквозь слёзы. Какая же ты сука. Демьянов! Не мог ты, гад, взять и сдохнуть раньше, в лагере! И зачем только ты втравил меня в это дерьмо?!
Девушка-негатив вывела капитана в садик, окружавший больничный корпус. На воздухе Фоминых чуть-чуть отпустило, и он огляделся. Вокруг цвели плодовые деревья, среди свежей листвы свисали над головой громкие сухие стручки прошлогодней акации. За низкой – хоть сейчас перемахни и беги! – оградой палисадника сбегала вниз под уклон разноцветная пешеходная дорожка. Вдалеке над горами стояла в облачной синеве колоссальная белая башня, напоминающая увеличенный до невообразимых размеров старинный маяк. Ниже башни мелкими радугами переливались силуэты каких-то металлических ферм, играя над горами в солнечном блеске.
– А это что такое, огромное? – спросил Фоминых.
– Сахарная колонна, – ответила сестричка, не спускавшая с него настороженных глаз.
Капитан присвистнул.
– Она что, вся из сахара?
Девушка улыбнулась.
– Она улавливает из верхних слоёв атмосферы углекислый газ, очищает его и делает из него сахар. Так, как это делают растения. Наша колонна даёт три тысячи тонн сахара в день. Это, конечно, совсем немного, но перекрывает выработку углекислоты нашим районом, так что мы можем гордиться чистотой воздуха. Опять же, наш сахар – первосортный, пищевой, а большие сахарные генераторы на равнинах способны пока что производить только техническую сахарозу. Так что три тысячи тонн – это очень неплохо.