Страница 3 из 4
ОДЕТЫ ПО-ЗИМНЕМУ
По эскалатору спускаются прекрасные звери: лисы, норки, песцы. Некоторые из них в милом заблуждении, что за ними следят охотники, притаившиеся за сугробами,— от этого они вдвойне хороши. На целый день их поглощают заводы, и днем город на красоту скуповат. Одни из «зверей» за станком, другие за столом трудятся, пока на губах не сотрется помада, пока запахи духов не сдадут смену запахам машинных масел, скоросшивателей. Эта порода «зверей» очень ценится — их охраняют на проходных строгие стрелки. По вечерам снова видим их бодрыми и свежими, словно цветы из меха, улыбок. Они раскрываются на эскалаторах, бульварах, в фойе в обилии неонового освещения. Но ничего не происходит. И растаявшие, как легкий дымок своих дыханий, усталые, увядшие и совсем уже не «звери», освободившись от туфель, как от капканов, они засыпают, и снятся им — охотники.
ПЕРЕВОД СЛОВА
Что есть лабыр? Лабыр есть бремя, груз, тяжесть. Лабыр несут либо на плечах, либо на сердце. Куда несут? К концу или к облегчению. Собственно, конец тоже есть облегчение. Только окончательное. Несут свалить или свалиться. Все несут лабыр, вереницей, по возрасту, плетутся. И женщины, толстые в поясе, несут. И старики, и старухи. Основную тяжесть несут молодые. Распорядитель справедлив — он считается с возрастом и крепостью плеч того, на кого наваливает лабыр. Все несут лабыр. Некоторых давит мысль о лабыре, некоторым она, наоборот, помогает. Лабыр несут в мешках, по песку. Ноги вязнут, губы сохнут. У некоторых караваны лабыра и бубенчики. Сам хозяин сидит на горбу и вроде ничего не несет. Нет. И он несет. Несет лабыр тревоги за караван лабыра.
Другое значение лабыра — якорь.
СОВЕСТЬ
Автобус пришел набитый до отказа. Но он был уже внутри. Протискивались с помощью колен и локтей. Никто не верил, что будет еще. Была уже поздняя ночь. Мороз, наверняка, доходил до сорока.
Автобус полз еле-еле. Он стоял у передних дверей, хоть и в тесноте, но удобно, а душу его согревала мысль, что скоро приедет в тепло. Смотрел на замороженные стекла. На следующей остановке он увидел девушку в сапожках, меховой шапке и шубке. Она была одна на остановке, топталась на окрашенном светофором снегу, потирала варежкой замерзший нос. Автобус затормозил, двери распахнулись. Девушка робко попробовала втиснуться, покорно отошла. Двери с силой захлопнулись, автобус тронулся.
Тогда он нажал кнопку экстренного открывания дверей, на ходу выскочил и стал ждать следующего автобуса. На изрядном расстоянии от девушки, чтоб она не подумала бог весть что.
КРЫША
Он любил плотные кирпичики их стихов. Он любовно укладывал их в чемоданчик и нес. Нести было приятно. Они не болтались. Размер, точность — это хорошо. Дома он аккуратно складывал их на прямоугольнике стола. Глаза любовались. Взгляд его не растекался, не размазывался. Грани — это хорошо. Он любил кладку их домов, продуманность их деталей, геометричность их кварталов. Он любил серость гранита и холод их глаз. Цвет глаз подходил к лесам, водам и небу. Но все же больше он любил их крыши. Они были теплы, разбросанны, барханисты. Он чувствовал себя на них как в пустыне, там был простор. Там никто не слышал его шепота, никто не видел того, что в его глазах. Оттуда он любил их, холод их глаз, холод их рук, разум их сердец, кирпичики их стихов. Но спуститься не мог. Желание быть над пропастью и отягощенность собственной свободой перенесли его на эти крыши. Он любил кандалы, камеры, комнаты их стихов. Это помогало ему оставаться на крыше и быть ближе к небу. И охватывать всех, и любить всех. Он их понимал и прощал. И видел жизнь в ее подробностях. Подробности — это хорошо. Пустыня его научила смотреть вдаль. Но не научила обходить преграды, сети. Потому что там не было (он сорвал крышу города и придержал над головой) бесчисленных клеток с ходами и выходами, тайными и явными, лабиринтами. Одиночество не научило его необходимому умению таиться, ладить с людьми. И попав в люди, он остался на крыше. Крыша научила его предпочитать естественность, прямоту, откровенность и свободу. Их стихи — кирпичики. Но мир состоит не из кирпичиков. Делать из жизни кирпичики — затея милая, детская, «песочная».
ИГЛЫ
Игла летела сразить птицу. Птица сидела на дереве. Сколько времени после прошло, не знаю. Но застыло то мгновение во мне. Игла летела. Середина ее сверкала. Кончик был остр, темен, зловещ. Игла летела, звеня в моих ушах. Птица озабочена была домашними делами. Она не ждала опасности коварной. Не то было время — время ее предков, когда в них целились с целью. Дерево было «усатое» от странной ваты, синтетической ваты из соседней трубы, мягкой и приятной, как мыльная пена. Птица думала, может быть, что это паутинки бабьего лета. Дерево было таким же грязным, как труба, с несколькими прутьями в саже. Игла вонзилась в грудь птицы и застряла. Легкая птица стала вдруг тяжелой. Упала, как яблоко, сорвавшееся с ветки. Только не покатилась, как яблоко по земле. Сердечко ее перестало биться. Перышки из хвоста ее выдернули. Выдернули муравьи, чтоб потащить на свой муравьиный базар. Когда я ее поднял, их рой уже пировал на ее трупе. Я осторожно взялся за край ее крылышка. Труп поддался, уже застывший в глине, уже успевший потемнеть, с душком. Я поднял мертвую птицу — одну из бесчисленных жертв бесцельно, бездумно летящих в воздухе игл, неведомо кем пущенных и неведомо зачем.
ПРЕОДОЛЕНИЕ
Рты наших детей сковал сон.
Дочка растянулась на тахте, сын свернулся калачиком на диване.
Наконец мы могли уединиться в моем закутке, за шкафом, между книжными полками и письменным столом.
Мы видели глазами детей яркий свет настольной лампы.
Ты вытащила вчерашний огарок свечки, и язычок пламени осветил наши лица, разноцветье книг, картинки, вырезанные из журналов, которыми мы с дочкой обклеили фанерную спину шкафа.
Я понял, что мы уже не юные. На лицах наших еще не успело разгладиться застывшее выражение дня. Но уже проступали ясность и спокойствие.
Маленькие деспоты спали кротко.
На улице шел снег. От ночника ярко горели корешки книг и картинки. А на улице было бело, все желтовато освещено. Мелькали прохожие.
Еще не было десяти. Я оделся и вышел за сигаретами.
Переулок был пуст. Снег шел, словно лили с неба парное молоко. Я увидел наше окно. За краем красной шторы отчетливо виднелись картинки — на одной было изображено время таяния снега, на другой — река осенью. Они утоляли мою тоску по весне и осени, а иногда ее обостряли.
Я шел и думал о тебе.
Я, кажется, наконец смирился, думал я. С самого начала ты мне не нравилась. Ты была не той, о ком я мечтал. Но с самого начала я был словно заворожен чем-то. Как в дурном сне, когда хочешь встать, но не можешь, я не мог уйти от тебя. Однажды, после долгого отъезда, я открыл дверь и увидел тебя в домашнем халате, с пеленками в руках, увидел кроткую улыбку на лице...
И сегодня я заметил, что ты беспомощная. Возможно, я это выдумал, но каждый раз, когда я решался уйти, ты мне казалась беспомощной, растерянной, и это комом подкатывало к горлу. Ты напоминала щенка, которого однажды в детстве положили мне в мешок и велели отвезти на велосипеде далеко и оставить там...
Теперь я, кажется, свыкся с тобой.
И образ той женщины, который я создал в своем воображении в ранней юности, перестал меня терзать.
Может, когда сидели в моем уголке, может, после, сошло на меня умиротворение, и сошло оно на тебя тоже, потому что думали мы одно.
Может, мы уже шагнули во вторую половину жизни, и теперь пришла пора освободиться от всего, что сковывало, щипало, дурило, гнало в юности, и пришла пора окинуть ясным взглядом прошлое, представить будущее.
Переулок кончился, и я вышел на проспект.