Страница 4 из 4
Проспект был просторный и почти пустынный. Снег здесь шел еще обильнее. Светофоры и бесшумные такси красными и зелеными огоньками раскрашивали пряди снега. На всем обозримом протяжении проспекта единственным живым местом светилось кафе-мороженое.
Я вспомнил, как семь лет назад, возвращаясь с рыбалки, мы вышли здесь из автобуса и, не застав дома товарища, забрели в это кафе. У меня тогда болела голова, но я не показывал вида, а приятелям было хорошо за чашкой кофе, и я ничего вокруг не узнавал, что где, переулок этот казался тогда иным: вымощенным булыжником, с пролегающими трамвайными рельсами, тянущимися прямо к баржам в реке, и я не знал, что в конце переулка живешь ты, что через неделю мы встретимся и я буду здесь жить, и здесь родится наша дочка, а потом и сын.
За стеклом в этот поздний час сидели одни знакомые — из нашего и близлежащих домов — я не знал их, но все они казались мне знакомыми.
Только девушка с матросом казались здесь случайными.
Девушка была в рыжей шубке, такие шубки мне очень нравились. И кажется, я ни разу еще не встречал девушку в такой шубке, которая выглядела бы некрасивой.
Мне всегда было досадно, что у тебя шуба не такая.
Они сидели друг против друга, в уголке. Между близкими их лицами белело горло шампанского.
На прилавке, под рукой продавщицы, стояли разнородные початые бутылки сухого вина, коньяка, минеральной воды, шампанского.
Я купил себе «Приму», тебе «Феникс» и, толкнув стеклянную дверь, вышел.
В профиль девушка была симпатичная. Но лицом в мою сторону так и не повернулась.
Я поднял воротник. Там хорошо, думал я. Если бы я был одиноким, может, тоже посидел бы там.
Снег таял за моим воротом. Я прибавил шагу. Из двух окон нашей комнатки одно светилось ярче. И там виделся твой силуэт, такой же знакомый, как наш дом, переулок. Ты собирала колготки, платья, игрушки, разбросанные по комнате, и складывала их в ящик, а нижняя губа твоя была, как всегда в такие минуты, прикушена.
ЗЕМЛЯ
Пивной ларек был облеплен. Снег стар. Мороз прозрачен. Весна казалась ветерком, из почек выдергивающим ростки за уши, как фокусник изо рта платки. От выпавшей пивной пены — мороженое на прилавке. Грязный, обросший старик дрожащими руками соскребал его и ел.
А разве мы сами не из грязи и не в грязь уйдем? И я хочу, как твой старик, ближе быть к тебе, слиться с тобой. Посмотреть на детей твоих снизу, а не свысока и гордиться ими. Любить. Я люблю тебя, очень. И вижу тебя так: в тебе мчатся поезда подземным гулом, на тебе полигоны, заводы, леса, островки городов в смоге, воды в судах и верфях. В пустынях грызуны. Тут и там дети твои, растерянные, истерзанные. В городах бесчисленные рты, как в птичьих гнездах. Что творят, не ведают. Хотят красной рыбы, черной икры, мехов зверей, неудач близких. У гастронома вываливают им красные туши убитых коров — на растерзание. Асфальт поливают молоком. Старуха, одной ногой в яме, дрожа, покупает три литра себе одной. Старуха вцепилась, как овод, в соски коровы и сосет, и сосет, истощая ее, и корова валится. Старуха сытая, вытирает рот тыльной стороной ладони.
Он вспомнил, как сажал лук, картошку, морковь. Когда осенью выкапывал их, удивлялся: неужели и я способен?
Разве мы родились высасывать соки твои и превращать тебя в шлак? У тебя все брать — тебе ничего не давать? Тебе мы даем свою плоть мертвую, мясо неживое, кровь стылую, масло. Мы все возвращаем тебе, удобряем тебя. Спасаем тебя и спасаемся. Если ты игрушка, шарик в руках рока, куда мчишь нас во Вселенной?
Где ты, мой родной пятачок? Ты — глинистая земля детства, растворившаяся в слезах, ты — мои обиды, сестры, колючки, застывшие на ступнях, изношенные штаны, ветхие рубахи, хлам в комоде, хлеб в руке — ты комок в моем горле! Ты ничем не обособлен от других, чужих, стенами не обнесен, замками не заперт. И тебя продувает этот ветерок марта. И тебя солнце греет обманчиво. Ты в моем горле. Я не пью пиво твое! Я твой сирота, я твой бродяга, я твой сын блудный, я твой нищий, я ищу тебя, я жду тебя, я прошу тебя, я молю тебя, я молюсь тебе, я стыжусь себя...
Старик соскребал снег с пивом и ел.
Что же это такое, что же... Сруби меня! Больше не могу!
МЫСЛЕПИСЬ
Сколько бы ни биться: при свете, в темноте, лежа на полу, сидя за столом, скрестив ноги, не скрестив, — ему разобраться в этом не легче, чем в только что услышанной сложной музыке.
Он пробовал заткнуть все щели в комнате, зашторить наглухо окна, чтобы не проникали в дом отвлекающие частицы, которыми на улице полон воздух; пил чашку за чашкой крепчайший кофе, плыл в густом дыму, помня высказывание Холмса о сосредоточивающей способности табачного яда, но все его усилия оказывались напрасными. Попытка окунуться в мысли, образы, настроения, которыми жил год назад, только на этот раз закрепить их на бумаге во всей полноте и глубине, — не удавалась. Считать причиной неудачи то, что не вовремя затеял это дело, что замысел не созрел или перезрел, что не дождался, быть может, минуты, когда некий золотой ключик вдруг без усилия откроет двери мира, в который хочется войти, тоже не мог. Именно потому и обрек он себя на это бесполезное просиживание, что утром такой ключик был у него. Что-то читал и неожиданно на каком-то слове остановился, взволнованный: он вдруг ясно увидел события годовой давности, преобразованные его фантазией, и понял, что не терпится взяться за работу. Наверное, слово это и было тем «золотым ключиком». Но, пока тянулся к ручке и бумаге, все улетучилось.
И наконец, когда свалился изможденный, ночью во сне вновь явился его долгожданный мир. Он увидел все в ослепительной ясности, все до мельчайших подробностей. Он лежал и с сожалением думал: ах, если бы можно было сейчас все это осторожно перенести на бумагу или хотя бы записать на ленту — какая была бы это сильная вещь! Ну почему еще не придумали такой аппарат, сетовал он, автоматически включающийся в мозг в минуты вдохновения и запечатлевающий мысли и образы, даже не облеченные в словесную плоть,— мыслепись, образопись. Встань он сейчас, все исчезнет, а он останется среди голых стен, при свете, в ночи, с воспаленными глазами, в постели, во всей ясной яви.
Он лежал и продолжал видеть желаемое и в то же время думал о мыслеписи. О, если бы можно было те части своего мозга, которые сейчас не спят, заставить запечатлеть то, что происходит в другой, видящей сон части!
Утром он снова пытался было дожидаться того особого состояния — ведь пути вдохновения неисповедимы! — но потом передумал и взялся за ручку — пусть получится как получится!