Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 100

Но отец покачал головой:

— Не могу, Коля. Я не понимаю того, что происходит, всё кругом запрещают. Какие плёнки на полки ложатся! Не вижу возможности, Коля. Ты же знаешь его! Если упрётся, не сдвинешь. Он начнёт мешать и мне, а у меня — Оля, дети на руках. Он стал опасным человеком, Коля. Не высовывайся сейчас, Коля, прошу тебя. Пережди. Он знает ситуацию, знает, что делает, знает то, чего мы с тобой не знаем.

Тогда Колечка закричал:

— И ты продаёшься?! Выбрал Меркурия? Ты всегда умел выбирать. Осторожничаешь?! К власти ближе? Ты добренький, не выставляешь меня за дверь, а руками разводишь: терпи, друг, молчи.

— Правда, надо потерпеть, Коля, — озлобился отец, но сдерживался. — Надо работать, Коля. Только этим сможешь бороться. Что тебе стоит сделать ещё фильм? Ты талантище. Загонишь идею в подтекст. То же самое получится.

— Предатель! — взревел Колечка. — Ольку предал! Меня предал! Предашь любого, кто может помешать тебе!

Мама за руку потянула Колечку прочь.

— Коля, родной, успокойся! — бормотала она. — Слова жгут. Слова страшнее пуль. Молчи. Несправедливо, Коля! Мотя в самом деле не может. Он сделал бы. Он говорил Меркурию.

Колечка не слушал маму, наверное, в первый раз в жизни. Кричал пронзительно — слышно его, наверное, было на улице.

— Жить только тебе! Во лжи купаешься. Твои герои — штампованные болванчики, выродки-ублюдки! Боишься правды! Предал меня!

С большим трудом маме удалось выволочь Колечку из отцовской комнаты. Она сжала его лицо ладонями и старалась повернуть к себе. Он же всё кричал. Пока не увидел её близко. Тогда стал беспомощный и жалкий.

— Бедная. Терпеливица, — прошептал, задыхаясь, давясь словами. — Бедная моя! Девочка моя! — Жалостно смотрел он на маму. И вдруг выпрямился: — Оля, пойдём со мной! Я буду жить для тебя. Я сделаю тебя счастливой. Ты станешь большой актрисой. Я добьюсь, что ты будешь сниматься в главных ролях. Не слушай его. Ты великая актриса, тебе надо сниматься. Зачем ты слушаешься его? Идём со мной! Идём!

Мама окаменела. Стояла прямая, уронив руки. Стояла долго, до тех пор, пока Колечка не увидел её такую и не бросился вон из дома. И потом ещё долго стояла так — неподвижно, с застывшим лицом.

Колечка пришёл позже, когда папа уехал на съёмки. Но это был совсем другой Колечка, чем несколько часов назад. Галстук съехал набок, воротник рубашки потемнел, словно Колечка специально извозил его в грязи, взгляд блуждал, в руках была бутылка.

— Выпьем, Оля, справим поминки по нашей жизни. Выпьем, Оля! — Он налил маме стакан, как и себе, и мама послушно хлебнула большой глоток. Подавилась. Какое-то время сидела с вытаращенными глазами. Медленно лицо её наливалось живой краской, глаза заблестели.

Колечка напивался молча, словно израсходовал на отца все слова. Но почему-то не опьянел, только затяжелел. Медленно поднялся, на неверных ногах ушёл из их дома.

А мама впала в прострацию — увязла в незнакомом, новом для неё состоянии. Не понимала, что с ней происходит. Сначала сидела неподвижно. И вдруг заметалась, как безногий дядя Зураб, от стены к стене. Заговорила громко, отрывисто, сумбурно:

— Что же это? Во что же верить? Мотя предал. Друг предал. Зачеркнули. Разрушили. Полынь. Как жить? Пропала жизнь. Кончено. Зачем жить? — Глаза сухие полыхали. Слова, как камни, бьют по голове.

Мама кинулась к окну, распахнула его, перегнулась. Восьмой этаж! Марья едва успела схватить её за ноги, стащить на пол. Мама стала вырываться, попыталась оттолкнуть Марью, разжать её руки.

— Что тебе надо? Пусти! Оставь меня в покое! — Слова сталкивались. Марья с трудом разбирала их.

Хитрым движением мама выскользнула из Марьиных рук, снова очутилась на окне, и снова чудом Марья ухватила скользкие, капроновые ноги. Напрягшись изо всех сил, потянула на себя. Они с мамой упали на пол.

— Мама, мамочка, — плакала Марья, дрожа от страха и беспомощности. — Пожалей меня, мамочка, ляг, прошу. Усни.





— Освобожу, освобожу, — бормотала мама. Смотрела на Марью мутными глазами и не видела. Марья потянула её к кровати, попыталась уложить, но мама с неожиданной силой и злостью оттолкнула Марью. — Уйди! Освобожу. Всем мешаю. Пропала жизнь. — Из мутных глаз плеснулась ненависть, тоска. Марья убежала бы прочь, если бы не животный страх за мать.

Как она догадалась? На полную мощность включила Шопена, любимую мамину балладу. Мама повернулась от окна к музыке, не понимая, откуда она взялась, стала слушать. И — осела на пол — беспомощная, позволила уложить себя. Из глаз её выпадали слёзы, ползли к вискам, исчезали в волосах, вместе со слезами уходила муть, глаза прояснялись.

Марья сделала музыку потише, потом ещё тише, ещё. Мама уснула, а Марья сидела около неё без сил, не могла выключить проигрыватель с шуршащей пластинкой, не могла напиться, хотя нестерпимо пекло рот и глотку, не могла унять дрожь.

Иван был на футболе, отец — неизвестно где.

Колечка спился, фактически погиб. Мама погибла. Отец благоденствует. Меркурий Слепота процветает — продолжает руководить всем кинематографом. Почему всё так? Или она что-то упустила, не поняла?

— Ваня, мама погибла из-за Двадцатого съезда. А ещё из-за того, что отец предал Колечку. А ещё из-за того, что ушёл к девчонке. Никто никому не может помочь. И я маме не сумела помочь.

— Какой вздор! — Иван даже остановился. — При чём тут ты и Двадцатый съезд? Частная жизнь человека, не спорю, связана с социальными проблемами, но мама… жена, мать, как коснулось её?!

— Я чувствую, Ваня, всё связано воедино: и съезд, и роли, и отец, и Меркурий. Мама с тех пор жить не захотела… Виноватой себя чувствовала.

Иван не ответил. Он смотрел мимо неё, и взгляд у него был непонятный: то ли думает так же, как она, и знает это давно, да не хочет говорить об этом, то ли Марья поставила его своими словами в тупик.

Все врозь. И она — на растерзанье у тёти Поли. Никто не защитит. Каждый за жизнь бьётся сам. И умирает в одиночку.

Это только в глупом детстве могло казаться, что они с Иваном неразъединимы, как фиолетовые и жёлтые лепестки одного цветка — иван-да-марья, что одинаково чувствуют ложь и фальшь, что именно желание жить для людей соединяет их, делает нерасторжимыми. Но как же так получилось: оказывается, они и раньше всё видели и понимали по-разному. И сейчас? Разве Ваня не знал, что мама несчастна? И разве Ваня теперь не понимает, что именно отец погубил маму?

Вот он, Ваня, брат, рядом, но он — другой, он — не с ней.

Ваня, Ванятка, Иванушка, братец, в детстве превращавшийся в козлёнка. Он любил быть козлёнком и бегать за Марьей следом. А то станет Мальчик-с-Пальчик или Мальчишем-Кибальчишем. Он любил прятаться от неё: забирался под кровать или в шкаф, в мамины душистые платья, или притаивался за шторой, кричал: «Искай меня». Это тоненьким голоском «искай меня» до сих пор звучит. Неужели тот маленький, пушистый, как называла его мама, мальчик и этот, с откинутой головой, большой, красивый мужчина — один и тот же человек, её брат Ванятка?

Как же получилось, что они — каждый сам по себе? А были задуманы как Иван-да-Марья.

Бог с ним, с цветком, обманувшим и мать, и их с Иваном!

— Конечно, твоё право решать свои отношения с отцом! — заговорил наконец Иван, словно не было разговора о маме. — Но я хочу напомнить тебе: он дал нам с тобой жизнь. Он вырастил нас. Ты бескомпромиссна и считаешь жестокостью то, чего ещё не понимаешь в силу своей наивности.

— А ты понимаешь?

Они вышли на улицу, и Марья с облегчением вдохнула майский воздух. Несмотря на запахи пыли и бензина, в городе весна — мелкие листья и трава.

Сквер перед киностудией — небольшой, с аккуратными клумбами ухоженных, изысканных цветов, вскормленных бензинными испарениями, и потому — без запаха и яркого цвета.

— Ты должна понять, любовь приходит и уходит, и никто в этом не виноват, — защищает Иван отца. — Зачем лгать, чувствовать себя одиноким вдвоём, когда можно начать жизнь сначала?!