Страница 4 из 49
Далеко на горизонте, казалось, рядом с красной утопающей облаткой, маячил розовый парус яхточки, а сзади, за спиной сидящих, позвякивали подковы извозчичьих лошадей, и мягко шуршали резиновые шины таксомоторов и военных автомобилей. Почти в каждом из них сидели «товарищи», дымя папиросками, расстегнув воротники гимнастерок и обнимая свободной рукой своих дам в разноцветных газовых шарфах. Обнимавшие руки иногда «шутили», и тогда дамы звонко визжали. Между автомобилями шмыгали трескучие, как фейерверк, мотоциклетки. Отчаянные люди, в пугающих наглазниках и с торчащим во рту свистком, носились, сломя голову, по широкой аллее.
— Оглянитесь, Маруся, — сказал студент, указывая на катающихся. — Новый бомонд на старом пуанте… А только и им невесело. Я часто вглядываюсь в лица солдат и рабочих на улице, в театрах, в трамваях… Везде они хозяева жизни и всюду, как гости.
— Ничего, привыкнут! — усмехнулся Курнатович.
— Нет, не то… — поморщился Алеша. — В дерзком толчке, в нахальном взоре, в положенной на стол ноге, — только близорукие люди видят озорство победы. Нет, в этом… конфуз и страх за завтрашний день и зависть, новая зависть к побежденным… Ах! Я не умею передать свою мысль…
— И не старайтесь! Бог с ней, с политикой… — сказала Маруся, вставая. — Пойдемте пить чай. У меня еще осталось кизилевое варенье, ваше любимое. Последняя банка и уже на донышке, торопитесь!
— А ромом у вас не пахнет? — спросил Воронков.
— Увы! — улыбнулась Маруся.
— Прискорбно! — вздохнул бухгалтер. — А вот меня на днях подцепили, как младенца. Один знакомый мой «человек из ресторана», гордый такой товарищ, не берущий на чай, предложил мне за три красненьких бутылку рома, ямайского, заграничного… Каюсь, не устоял. Принес домой, смотрю — все, как следует: на пробке печать, заграничная бандероль… Открыл, а в бутылке — чай. Обыкновеннейший чай, и даже без сахара.
— Ругались? — усмехнулся Алеша.
— Нет, стерпел. Аз есмь буржуй…
Утомленные, лениво плелись обратно. Постояли на мосту, глядя на мутную зеленоватую воду. Ветхий деревянный мост кряхтел и дрожал под вагонами трамвая, перегруженными распаренным человеческим мясом. В туманном сумраке горели фонари автомобилей, и вспыхивали голубые молнии трамвайных проводов. Дыханье ночи ползло со взморья, тянуло сыростью.
Маруся повела плечами.
— Брр!.. Я никогда не привыкну к этому городу…
— Вы его еще не знаете, — возразил Воронков. — Лето здесь — гадость, тоска, запустение… Особенно в этом году. Но зимой… Я вспоминаю ночь на первое марта. Мне пришлось возвращаться домой пешком через весь город. Нева, звезды, шпиль крепости и тишина. Необыкновеннейшая тишина! Отгрохотали выстрелы, догорели полицейские участки, угомонились грузовики… Покой… И вдруг куранты «Коль славен». Знаете? Стал я на мосту, глянул кругом, и впрямь: славен!
— Вы поэт, — промолвила Маруся.
— Нет, я бухгалтер.
После чаю Дементий Петрович раздвинул ломберный столик и предложил «пулечку по сороковой». Поглядели на часы, но сели.
А Маруся увела студента побродить по их улочке, до единственного фонаря и обратно.
Спавший на крыльце «Жук» вскочил и лизнул Марусину руку.
— Ваша? — спросил Алеша.
— Нет, хозяйская. Бедная собака, ее никогда не пускают в комнаты, хозяин у нас раскольник, и в квартире у него ладаном пахнет.
Алеша молчал. Шел, прихрамывая, рядом с Марусей. Закурил папиросу, затянулся и бросил ее в канаву…
Маруся улыбнулась тихонько, про себя.
— Ну что, Алеша? Вы стали умником? Да?
— Кажется… Я вижу, что вам… хорошо?
— Да, — кивнула Маруся. — Дементий славный… И если бы не моя глупая ностальгия, мне было бы совсем хорошо. Но я, как кошка, уже начинаю привыкать… Вот и эта наша улочка мне уже нравится… А вы все хандрите? В такое время. Господи! Отчего бы вам не пойти в министры, в комиссары, в разные там председатели…
— Не гожусь, — улыбнулся студент. — Я дикий… Да и вообще я маловер, а теперь нужны сектанты, фанатики. Наше время прошло. Мы уже в архиве. Что ж? Мы были дон-кихотиками. Свободу любили, как невесту, прекрасную, непорочную. А сейчас…
Он помолчал, сорвал листик березы и понюхал.
— А сейчас ее берут, как… женщину с улицы. А с нашей magna charta libertatum — стригут купоны. Нет, — повторил он, — я не гожусь.
— Гм… Тогда залезайте по уши в науку.
— Теперь?
— Правда, — согласилась Маруся. — Ну, тогда пишите стихи, рисуйте пейзажи, разыгрывайте Дебюсси… Мало ли что… Нельзя же вечно киснуть?
— Я жду, — промолвил Алеша.
— Чего?
— Мира. Чтобы с первым же поездом махнуть за границу. Поселиться где-нибудь в маленьком бельгийском городке, смотреть на свежие святые раны на старых камнях, слушать «Angélus», перебирать разорванные кружева и… пить.
— Пить? Вы? — улыбнулась Маруся.
— Да, я. Пить мертвую за упокой маменьки нашей России.
— Ой! Не рано ли хороните?
Алеша не ответил. Взял Марусину руку и поднес к губам.
— А оттуда, из милого далека я буду посылать вам письма, длинные-предлинные… И в каждом письме я буду звать вас. И в каждом письме я стану вспоминать о маленьком коричневом домике под старыми тополями… о буром, мохнатом «Полкане», с вечным репейником на спине… Вспоминать об одном ласковом осеннем вечере…
— Пойдемте ужинать! — сказала Маруся.
VII
Суфлер вернулся поздно вечером и громким звонком разбудил только что угомонившегося Феденьку.
— Шляются по ночам, да еще и звонки обрывают, — встретила его Семеновна, но тотчас же и умолкла, взглянув на вошедшего Ардальона Егоровича. Старуха даже попятилась от неожиданного зрелища и дверь забыла запереть.
— Добрый вечер, мадам! — шаркнул ножкой суфлер и рукой в темной перчатке снял с головы новенький котелок.
Прошел в комнату, поставил на стул шляпу донышком кверху, снял и бросил в нее перчатки и начал разгрузку карманов. Вынул коробочку с маринованной скумбрией, сыр, мешочек с жареным кофе, баночку с медом, коробку сигар…
Лежавший на постели парикмахер спустил на пол левую ногу и протер глаза.
— Кажись, все… — произнес Ардальон Егорович, похлопывая по жестким оттопыренным карманам макинтоша. — Ах, нет! Главное-то и забыл. Вот! Пожалуйте сюда, голубушка…
И на столе, посреди всех свертков и баночек появилась бутылка марсалы.
— Заморская, и даже старушка, — сказал суфлер и с горделивой улыбкой потер руки. — Восстаньте, болящие, и воззрите на сей целительный бальзам! А вы бы, матушка, рюмочки нам и прочее… Н-да, доложу я вам… Есть еще дружба на свете!
Гришин опустил вторую ногу и, шмыгая войлочными туфлями, подошел к столу.
— Гм… Чудеса в решете. Где у нас штопор-то? Мамаша, проснитесь!
— Ну-ну, — протянула Семеновна. — Ограбили что ли кого?
— Ограбил! — весело согласился Ардальон Егорович и снова хлопнул себя по боковому карману. — Хватит! Уф! Устал я, признаться… Такой уж денек сегодня! На улицах — кутерьма, в ресторанах — ступа непротолченая…
— Поймали, значит? — спросил парикмахер.
— Чуть-чуть… Опоздай на минутку и… Ух! Я, признаться, сыт, — сказал суфлер, снимая макинтош и садясь к столу. — Великолепнейший беф-буи ел сегодня, во рту тает!.. А с вами чокнусь… Но, прежде всего, должок получите! Вот, соблаговолите сдачу… — и, порывшись в кармане, он протянул Гришину новенькую, хрустящую двадцатипятирублевку.
— Ловко! Ай да мы! — воскликнул парикмахер. — А я, покаюсь, давеча в актера-то вашего не поверил. Так, думаю себе, один пустой променад.
Семеновна принесла из кухни посуду.
— Полуночники! — ворчала она. — Подождали бы до завтрева. Не убежит бутылка-то…
— Завтра новая будет. Не верите, мамаша?
— Да, ну? — изумился парикмахер. — Неужто? Откуда вы достали?
— Секрет, — ответил суфлер и высоко поднял свою рюмку, — Ну-с, прежде всего — за пролетариат! Да здравствует социальная рево…
— Не орите! — дернула его за полу Семеновна. — Опять младенца разбудите.