Страница 45 из 57
Это оказалось чистейшим недомыслием, что очень скоро и дало себя знать. Что же, собственно, со мной произошло? Голова вышла из строя, кровь в нее не поступала, а к этому присоединились стенокардические, по диагнозу врачей, боли под ложечкой, при малейшем волнении или напряжении дававшие себя знать. Даже под пихтами Веймарского дома и на Аренсхопском взморье самочувствие мое не улучшалось, и Боде Узе, приходивший обедать в наш приморский отель, посвежев после долгих часов отшельнического труда, удивленно и неодобрительно качал головой. Не работать, когда никто тебя не понукает, когда ты свободен от службы и находишься в отпуску? Казалось, он смотрит на меня с упреком. Низко же я, должно быть, пал в его глазах.
Видит бог, я не подвержен лени. Желание что-то создавать никогда меня не покидало, мозг мой работал, пусть и вхолостую, как это бывает с машинами. Долгие прогулки в дюнах должны были оказать благотворное действие, море было синим, седым и зеленым, оно волновалось либо лежало зеркально-гладкое, а на горизонта маячили тяжелые суда и легкие парусники. В зеленую карманную книжечку, куда я вносил заметки для будущего рассказа, прокрадывались контрабандой забавные стишки.
Один из них звучал так:
Над корабликом видны
в море паруса,
словно тонкий серп луны
всходит в небеса.
Ты в какой далекий порт
нынче держишь путь?
Сильно волны бьются в борт
или же чуть-чуть?
А матросы на борту —
смелый ли народ?
Он молчит и в темноту
все плывет, плывет…
А вот и другой:
Мне ладонь, чур, не тронь —
жжется кожа, как огонь.
Луч зари,
подари
два куплета
или три.
И волна здесь вольна —
теплой пеной льнет она.
Дождь вчера
лил с утра,
нынче — южная
жара.
В небо летнее, во тьму,
сердце рвется, потому
что полет
в небосвод
по душе
ему
[15]
.
И так оно продолжалось, хоть на сердце было тяжело, и забавные рифмованные строчки только корчили веселые рожицы, чтобы скрыть гнетущее меня беспокойство… Увы, тщетно!
Поскольку ничто не помогало, я собрался домой. Мне было не жаль распроститься со знаменитым курортом, и, если б не остававшиеся там жена и дети, я бы о нем и думать забыл. И если б не то, что случилось в дальнейшем[16], смех Ф. К. В. до сей поры не звучал бы в моих ушах. Он вечером пришел к нам с Гретой, а утром, незадолго до моего отъезда, появился на пляже. Статный, элегантный, добродушный, веселый. И было так, как бывало всегда, стоило нам повстречаться за последние годы: превосходный рассказчик, он умел все изобразить в преувеличенно смешном виде, доводя свой рассказ до абсурда, и это создавало отличное настроение, праздником было его слушать. Он стоял у машины, когда мы тронулись в путь, молодой, неувядающий — эфеб, как я его называл.
До свиданья… До свиданья…
И вот я ехал, но за мной увязался и тот, другой, молчаливый, но настырный мой напарник, старавшийся всячески меня допекать и не дававший мне поправиться. Знал ли я, что он поедет со мной? Нет, не знал. Зато теперь знаю, после всех процедур, которые он на меня навлек, после мучительных несуразиц, какие он на меня накликал.
И все же: окончательным чужаком мне он не был, ибо уже с год, пожалуй, то и дело о себе напоминал, то скромнее, то настойчивее. И что за странное желание уже многие месяцы все упорнее меня точило, желание, чтобы в последний — единственный — раз мне дано было завершить то, что у меня на сердце и чего никто другой рассказать не сможет; речь шла о непритязательной повестушке, как-то мартовским полднем пришедшей мне в голову на старом Гейдельбергском мосту. Это мог рассказать только я, так как поводом для замысла послужило одинокое мое переживание и навеянные им озарения чисто интуитивного характера. Как это часто бывает, лишь впоследствии, задним числом проясняется неясное: так и я лишь впоследствии осознал, что́ на широком зеленовато-сером Неккаре навеяло мне пражские воспоминания. Я еще ни о чем подобном до этого не помышлял, мне еще ничего не было известно ни о курфюрсте Рупрехте Первом, этом почитателе чешского короля Карла IV, создавшем в Гейдельберге университет по пражскому образцу. Не было известно, что друг Гуса, магистр Иероним из Праги, в нем преподававший, будучи исключен факультетом, переселился на погост св. Петра, чтобы проповедовать крестьянам и старухам. Но как мелодично парил в воздухе от берега к берегу этот брат пражского, старый Гейдельбергский мост с воротами на въездах, с башнями, романскими архитектурными украшениями и статуями, включая статую Непомука[17] на Науэнгеймской стороне.
Такие внезапные наития, сгущающиеся в одержимость, не редки, они наплывают бурным потоком, их укрощаешь либо в них тонешь, как придется. Я, во всяком случае, боролся со стремниной за их сохранение и даже более того: из захлестывающих меня образов и ассоциаций постепенно вышелушивалась будущая моя повесть.
В ней должно было говориться о моем земляке и ровеснике, уроженце Чехии или Моравии. Он будет в чем-то pendant[18] ко мне, мало того, ему будут присущи многие черты, какими бы я отличался, когда бы судьба моя сложилась по-другому, когда б мной управляли другие, в корне отличные жизненные обстоятельства. Сорока с лишним лет я, разумеется, не прохаживался бы, как сейчас, по мосту в качестве размышляющего туриста, а посиживал бы в доцентской светлого, приветливого университетского здания, на портале которого красуется наводящая на иронические размышления надпись: «Свободному духу»; я, пожалуй, вел бы сейчас семинар для бойких американочек, чьи машины запаркованы перед подъездом, или, сидя в комнатке невзрачного домишки на Филозофенвег, поглядывал бы в сторону замка, погруженный в размышления, со старинной книгою в руках…
Итак, немец из Чехии, моих лет, ученый по призванию, храбро воевавший, не задаваясь никакими вопросами, а в 1945-м переселившийся в Гейдельберг и имеющий здесь постоянную работу, получает от Шиллеровского комитета в Германской Демократической Республике приглашение участвовать на положении гостя в торжествах, устраиваемых в Веймаре по случаю стопятидесятилетней годовщины со смерти поэта. Он едет, презрев угрозы и предостережения, которыми его пытаются удержать. Едет, отчасти из желания составить себе собственное представление о жизни в ГДР, отчасти же повинуясь истовому побуждению поклониться местам, видевшим жизнь и кончину Гете и Шиллера. Итак, он приезжает в Веймар и хоть критически-отчужденно наблюдает прохождение празднеств, но глубоко потрясен встречами с молодежью, с йенскими, лейпцигскими, галльскими, берлинскими студентами, с их человечно-духовным воодушевлением, которому и сам предается, словно осуществившейся заветной мечте, от коей он давно уже отказался. Возможно, что и личные отношения, в какие ему посчастливилось вступить, способствовали такому душевному раскрытию. Трагический конец этих отношений (мой герой счастлив в браке с красивой разумной женщиной, он отец замужней дочери и не только слишком стар, но и в глубине души не мыслит жизни вдали от жены, хотя и потрясен встречей с очаровательной девушкой), повторяю: трагический конец этот ничего не меняет в общем впечатлении, какое он вывозит из Веймара, с так называемого «востока» — соприкосновение с подлинным оптимизмом, с растущей верой в мир и жизнь, встреченной не в сказочной стране за тридевять земель, а на твердой, незыблемой почве; критико-скептический настрой в отношении «гражданских свобод» в рамках его собственной жизненной сферы; стремление самостоятельно мыслить, видеть, проверять; и наконец, твердое решение бороться с теми силами, что клеймят Германию как область запустения, а ее молодежь как обреченную распаду.